Тяжелый дивизион - Александр Лебеденко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Уши! — крикнул вдруг в лицо Андрею один из офицеров.
Андрей обеими руками закрыл уши и раскрыл рот. Выстрел потряс батарею, с потолка щедро посыпалась земля, и прислуга быстро отпрянула от одного из орудий. Выстрелившая пушка, дымясь и громыхая, долго прыгала по толстым доскам редута, подобно чудовищной лягушке.
— Черт побери! — вскричал Андрей. — Вот так пушки!
— А они, знаете, неплохо стреляют, — возразил офицер. — Одиннадцать километров дальнобойность, малое рассеивание. Только вот неудобны, это правда.
— Вы, 'онечно, в гарнизоне? — спросил артиллеристов Алданов.
— Да, но ведь и вы, вероятно, останетесь?
Эти люди с самого начала уже были подготовлены к тому, чтобы остаться в крепости. Они относились к этому спокойно. А между тем одна мысль о том, что они войдут в гарнизон и будут охвачены кольцом немецких войск в этой «плевательнице», лишала спокойствия и Андрея, и других офицеров-полевиков. Брест-Литовская крепость определенно не внушала доверия. Андрей ничего не понимал в крепостном строительстве. В воображении его слово «крепость» неизменно вызывало образы средневековых замков, высоких стен, амбразур, подземных коридоров. Говорили, что здесь, в Бресте, хранится свыше миллиона тяжелых снарядов. Может быть, это и так. Может быть, здесь, кроме снарядов, есть и могущественные форты с дальнобойными орудиями, бетонные казематы, проволока на стальных кольях и иные средства защиты. Но вернее всего, что батарея будет зарыта в землю, над ней настелют тонкий дощатый потолок, усадят дерном, и люди днем и ночью, неделями и месяцами будут сидеть в этих норах, а враг настойчиво будет долбить тяжелыми, швырять штурмовыми тридцатипятипудовыми минами, и натянутые, вздрагивающие от шороха нервы не дадут спать, не дадут думать. А там в один прекрасный день ворвутся в эту крысиную, развороченную взрывами нору озлобленные долгим сопротивлением люди и будут пилообразными штыками рвать плечи и животы орудийной прислуге.
Севастополь! Интересно, так ли было в Севастополе? А миллион снарядов? Как трудно вообразить себе миллион снарядов! Да и есть ли он, этот миллион? В дивизионном парке нет ни одной шрапнели, а у пехотинцев подсумки набиты газетной бумагой. Если он есть, этот миллион снарядов, то давно нужно было выбросить его на фронт, туда, где он мог изменить судьбу сражений.
На батарее Кольцов по-прежнему кусал ногти и злобно бранил штабных и инженеров.
«Ну, этой темы хватит, видимо, надолго», — подумал Андрей.
— Лес немцам оставили, сволочи, — брюзжал Кольцов. — Всю артиллерию в лесу спрячут. Вот и найди германские батареи. Нет того, чтобы, как положено, оголить весь тыл врага. А у себя пооставляли всякие там поповские домики, сарайчики, кладбища, как нарочно для пристрелки. А вышка? Наверное, для артиллерии. Хотел бы я видеть того наблюдателя, который на нее полезет во время осады.
Соловин уехал в штаб и оттуда прислал записку, что ему стало хуже, он уезжает в госпиталь и предлагает Кольцову вступить в командование батареей.
— Лучше быть живым подполковником, чем мертвым генерал-майором, — сострил Кольцов, намекая на то, что Соловин отъездом отодвигает свое производство в полковники. — А у вас, Иван Иванович, — обратился он к Дубу, — не контужено ли какое-нибудь деликатное место?
Кольцов, в свою очередь, отправился в штаб дивизии.
Идя на войну, Андрей верил в победу, хотел верить, запрещал себе сомневаться. Но сомнения были.
Сравнительные таблицы не давали ясного ответа. Силы противников были приблизительно равны.
Но авторитетнейшие газеты и люди доказывали, что Россия больше, многолюднее Германии, неисчерпаема по ресурсам и потому непобедима. Сомнения должны были быть обузданы.
Когда дерутся два человека, каждый из них знает, чувствует напряжением мышц силу врага. Он знает, может ли он рассчитывать на победу или же должен только защищаться.
Втиснутый в ряды огромных маневрирующих армий, человек сначала лишен этого ощущения. Он видит одну десятитысячную часть фронта, он только приблизительно знает, что творится вокруг на расстоянии трех-четырех километров. Он может бежать в паническом ужасе, бросая оружие как раз в тот момент, когда на главном участке полки соседней дивизии с криком «ура» врываются в окопы врага. Он может спокойно спать на еловых ветках, когда в двадцати километрах к северу или к югу противнику уже удалось прорвать фронт и вся армия стоит перед катастрофой.
Вторая ландверная бригада германской армии на второй день после объявления войны без всякой причины побежала в панике при одном только виде русской кавалерии. Части германской 41-й дивизии в бою при Танненберге потеряли присутствие духа, запутавшись в лесах, и бежали от уже окруженных и обреченных русских корпусов, оставив тысячу пленных и тринадцать орудий в руках тех, кому через несколько часов пришлось, в свою очередь, сдать оружие.
Читая на фронте донесения ставки, Андрей видел, что эти сухие канонические фразы не ценнее вышелушенного гороха. И дело было не в сухих фразах. Язык самого талантливого мастера слова не спас бы положения.
Фронт растянулся на тысячи километров и распадался на тысячи мелких ячеек. На этом этапе войны он был подвижен и гибок, и то, что решало его ближайшую судьбу, складывалось из тысячи мелочей, учесть и предвидеть которые не было никакой возможности.
Впоследствии, разбирая по описаниям и научным трудам военных авторов то или иное сражение, Андрей видел, что даже события, уже ставшие достоянием истории, не раскрыли своей тайны самым внимательным взорам.
Даже сопоставление рапортов, дневников, личных и официальных записей не дает объяснения, почему тот или иной маневренный бой был выигран, а другой проигран той же самой армией.
В самом деле, почему русская армия выиграла бой под Гумбиненом, где она столкнулась с превосходным по числу и таким же свежим, уверенным в себе противником?
Ведь генерал фон Франсуа, прозванный германскими историками «суетливым», всеми силами стремился к встречному бою. Он не был застигнут врасплох, он не был поставлен в невыгодное положение. Он начинал сражение на тех исходных позициях, где в военных играх и на маневрах он сам и его товарищи неоднократно представляли себе свои войска нацеленными против русских.
Почему бежал с поля битвы у Гольдапа 17-й корпус германской армии, тот самый 17-й корпус, который сыграл через несколько дней роковую роль в разгроме Самсонова, 17-й корпус, во главе которого и во время поражения, и в дни победы стоял такой прославленный впоследствии стратег, как фельдмаршал фон Макензен?
И успех, и поражение при почти равном вооружении складывались в результате мельчайших действий, вплоть до действий и свойств отдельных людей, и в этих действиях и свойствах, очевидно, надо было искать причины того и другого.
Такие мысли приводили к Толстому, к страницам «Войны и мира». Они отнимали у Цезаря его блестящую тактику в Галлии, у Сертория — умение подвижными иберийскими отрядами громить тяжелые и устойчивые легионы Помпея и Метелла, у Наполеона — чутье, помноженное на расчет гения, как это было при Ульме, Аустерлице и Ваграме. Они лишали всякой поэзии этот блестящий мир борьбы и побед, который дворянская Россия через школу и искусство прививала всем без различия молодым людям в стране.
Но и Толстой не мог разгадать законы коллективных действий больших человеческих масс. Он разбивал их на человеков. Он шел через случайности к отказу от свободы воли, к мистическому определению места человека в жизни.
Для Андрея этот путь был закрыт навсегда и накрепко. Здоровая любовь к жизни не давала ему уноситься на тропы мистицизма. Теория разобщенных случайностей не устраивала и ничего не разъясняла, так же как и вера в высшую, все предопределяющую силу.
Нужно было найти какое-то иное объяснение, но оно не давалось в руки, не было путей к нему, и оттого не могло быть душевного равновесия.
Но вот изменился один из основных факторов войны: исчезло равенство вооружений — факт понятный, дошедший до последнего рядового, — и все изменилось. Не стоило больше гадать о причинах успехов и поражений. Они были ясны. Солдат с прикладом был слабее солдата с пулеметом. Таланты или тупость генералов, храбрость офицеров, планы штабов, преимущества территории, число дивизий — все это сразу стало второстепенным.
Чувство слабости быстро охватило весь миллион полувооруженных людей, от полковника генштаба и до обозного ездового. Дух армии пал. К тому же стало ясным, что отдельный бой больше не решает судьбу войны, что эта небывалая война имеет свои особые законы и их еще предстоит изучить.
Андрей пошел на войну с законченным, как ему казалось, кругом идей, отдельные части которого, может быть, были взяты напрокат из арсенала формального патриотизма, но вокруг них еще курился фимиам настроений четырнадцатого года. Они были нужны, как облако на вершине вулкана, которое закрывает уродливые кратеры и сохраняет привычный для глаза пейзаж.