«Красное Колесо» Александра Солженицына: Опыт прочтения - Андрей Немзер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чувство это овладевает и лучшими солдатами и младшими офицерами, в том числе – самыми дорогими для Солженицына героями. Не кто-нибудь, а Арсений Благодарёв уверенно представляет себе скорое возвращение домой: «Воротиться бы – да зажить на своей земле. Да еще добрать бы землицы – от Вышеславцевых али от Давыдова. Простору бы!» Да как же иначе, если царя, который направлял войну, больше нет, а в царицыной комнате «нашли секретный прямой кабель в Берлин. И по нему она Вильгельму все наши тайны выговаривала». Коли так, то «не иначе замирение будет. Некуда деваться» (471).
Опасения Вышеславцева, которыми он делится со своим зятем Давыдовым (те самые помещики, чьей землицей не прочь разжиться Арсений), прозвучат позднее, но уже здесь становится ясно, что они вполне обоснованны. Как и предчувствие гибели старинных усадеб, которое владеет Вышеславцевым и отливается его монологом, выдержанным в тональности, заставляющей вспомнить позднюю – ностальгическую – прозу Бунина:
…А дальний колокольный звон над полями? А летом на рессорной коляске из именья в именье? – остывающий сухой полевой воздух, стрекочут кузнечики, ровный звук бегущих лошадей, спокойное пофыркивание, мягкий постук по просёлку. Среди ржи. Вальки упряжки задевают за дорожную траву. Или от речки – запах мяты: там, на костре, у шалаша, гонят её…
– Да если мы потеряем даже этот дряхлеющий быт, эту зелёную заглушь – куда привезём мы детей летом? И в знойный день – никогда не увидим, как находит туча без дождя – и перепела опадают в рожь?
(609)Предоставленный самому себе, освобожденный от долга перед той единственной властью, которая существовала всегда (и потому принималась как данность), но вдруг сменилась невесть чем, солдат-крестьянин перестает быть солдатом, становится просто крестьянином, человеком земли, причем земли – своей:
Эх, вся земля – чья-то, везде своё родное, – да приведи Бог к нашему вернуться. И – куда мы запёрлись? И чего третий год сидим, из пушек рыгаем?
<…>
Так вот, зажмурясь в тишине, и не знаешь: где ты? кто ты? Одно и то же солнце всем светит – и немцам тоже.
(554)Раздумья млеющего на солнышке Благодарёва напоминают о литературно-философской традиции понимания войны как абсолютного зла, искажающего естественный миропорядок. В Главе I было показано, что хотя Солженицын весьма далек от таких – «руссоистско-толстовских» – взглядов (спор с Толстым ведется в двух первых Узлах: разговор Варсонофьева с Саней и Костей, разговор Сани с отцом Северьяном – А-14: 42, О-16: 5, 6), он глубоко чувствует и их частичную правду, и их связь с патриархальным сознанием, на которое ориентировались Толстой, а прежде (предсказывая Толстого) Лермонтов, строки которого прямо варьируются во внутреннем монологе Благодарёва: «А там, вдали, грядой нестройной, / Но вечно гордой и спокойной, / Тянулись горы – и Казбек / Сверкал главой остроконечной. / И с грустью тайной и сердечной / Я думал: “Жалкий человек. / Чего он хочет!.. Небо ясно, / Под небом места много всем, / Но беспрестанно и напрасно / Один враждует он – зачем?”» («Я к вам пишу случайно, – право…»[48]). Напомним, что «Красное Колесо» начинается с вида Кавказского хребта (символ первозданного и вечного Божьего мира), от которого удаляется уже решивший идти на войну Саня (А-14: 1; семантика этого мотива подробно рассматривалось в Главе I). Скрытая цитата из Лермонтова оживляет в памяти предшествующие ей (и приведенные здесь) «горные» строки. Таким образом отпадение от войны в «Марте…» сопрягается с ее злосчастным началом.
Связь эта поддержана другой перекличкой двух Узлов. Благодарёв осознаёт родство «чужой» и «своей» земли:
…И правда, смотрим на эту землю как на бабу пьяную, поруганную, ничью, как только в ней ни копаемся, как только её ни полосуем. А она ведь – чья-то же родная, да вот Улезьки и Гормотуна. Им-то каково смотреть? С нашей бы вот так, под Каменкой?! – вот так бы лес валили, да так бы окопами изрывали, да так бы ездили наискосок – да разве это стерпно перенесть?
(554)Только малый намек на это чувство посетил Благодарёва в первые дни войны при виде разгромленного немецкого имения, но все же и тогда он подумал: «Мало сладкого, конечно, если б так вот у них в Каменке воевали» (А-14: 25). В Главе I указывалось на значение этого эпизода, пророчащего разорение русской земли в ходе гражданской войны. Возрастание естественных, «мирных» и «мiрных», чувств Благодарёва парадоксально ведет его к еще более страшной – гражданской – войне (в точном соответствии с известным ленинским лозунгом).
Дополнительный свет на «весеннее мление» бросает сцена братания. Наблюдая за веселым общением наших и германских солдат («Боже мой! Что ж осталось от войны? В несколько минут смыло всю неискоренимую войну, всю условность условной ничейной запретной непроходимой полосы. И – хорошо!»), Саня Лаженицын вдруг задумывается:
…одинаков ли результат такой встречи? Наши после этого – воевать не будут, а немцы? Отлично будут и дальше стоять. И – почему их настолько меньше? И почему их начальство, хоть революции у них нет, легко на это всё смотрит, отпускает?
Да уж – не приказывает ли им так?
(593)Дело не в том, что все немцы коварны, – дело в том, что при любых личных чувствах немцы остаются солдатами, они не нарушают присягу, а выполняют приказ (не важно, прямо ли он отдан или «угадан», как не важно, что кто-то из немцев хитрит, а кто-то движим искренними добрыми чувствами).
Подпоручик Лаженицын, разумеется, знает о революции больше и судит о ней глубже, чем служащий под его началом Арсений. Он ведь понимает (хотя и не вполне) черные чувства подполковника Бойе, который не может «своим горлом» прочесть манифесты об отречениях (434), замечает растерянность солдат, узнавших, что никакого царя больше нет (435), изумляется нелепостям «приказа № 1» (486). Он тяжело переживает газетное известие о том, что «жертвой революции пал заслуженный профессор по кафедре баллистики», тот самый, не похожий на военного, генерал-профессор, что так вдумчиво и тепло беседовал с Саней об артиллерийском деле несколько месяцев назад (О-16: 56):
Все эти дни воспринимал Саня события через какую-то пелену непонятливости. А тут вдруг зинуло: увидел он светлого умного старичка с раздробленной кровоточащей головой – где-нибудь на улице? Или на лестнице?
И Саня – отшатнулся.
Вот т а к приходит свобода?
(494)И будет смущать подпоручика разноголосица приказов (506)… Но, забредя в лес весенним днем (здесь царит тот же ласковый солнечный свет, что и в более поздних «благодарёвских» главах), Саня осознает то, что все последние дни смутно клубилось в душе:
Если у войны была (вообще бывает?) душа – то она отлетела.
Ну и пусть. Ну и лучше.
Именно – к лучшему, может быть, это всё и происходит? Это общее тяготение к миру – разве оно не есть стремление к добру?
Бог посылает – расстаться с войной.
Саня вовсе не пленен революцией, напротив:
…Всё писали о грандиозности событий – но не видел он в том никакой грандиозности, а обезумелую суету. <…>
Он хотел вернуться в ту жизнь, какую знал раньше, когда совсем нет войны, и никакого ей оправдания.
Хотелось – этого мира! Размышлений. Уединения.
(537)В главном настроения Благодарёва и Лаженицына тождественны – за несколько дней они перестали ощущать войну своим делом. И это не прихоть, случайно обуявшая двух любимцев автора, это общее чувство всех, условно говоря, «благодарёвых» и «лаженицыных», прежде старательно и честно исполнявших свой долг. Они и теперь – в отличие от трусов, сметливых любителей ловить рыбку в мутной воде, циников, ненавистников «царского режима» – не намерены самовольно бросать службу, но и нести ее бремя с прежней самоотдачей уже не могут. Между тем именно на них до недавних пор держалась армия: для большой войны кадровых офицеров и унтеров (тех, кто сознательно избрал судьбу воина и не мыслит себя вне службы) не хватало даже в ее начале, а тем более – после тяжелых потерь двух с лишним лет.
Да, не все они полегли на поле брани: есть Преображенский полк, где и молодой, всего несколько месяцев провоевавший, подпоручик после «постыдной присяги» Временному правительству приводит себя в норму, упрямо наговаривая слова полкового марша (573), есть поручик Харитонов, артиллерийский капитан Клементьев, фельдфебель Никита Максимович, есть, конечно, и другие. Только осталось их мало, и приходится им худо. Фельдфебеля солдаты пока еще слушаются и после его команды наводят на батарее порядок, но это не мешает им тут же выдвинуть бестолковые и оскорбительные требования (626, 627). Никита Максимович расправляется с двумя дезертирами, но сюжет этот свидетельствует: скорый и безжалостный самосуд остался единственным средством борьбы с разложением армии, способов законных больше нет. Что подтверждает описанная в той же главе стычка Клементьева с мерзавцем-фельдшером, когда капитан оказывается бессильным (638). Сплотки клементьевских и харитоновских глав (каждая из них могла бы стать самодостаточной повестью) – это истории о том, как революция, навалившись на «стойких оловянных солдатиков», неуклонно наращивает свое давление, дабы их расплющить. Не физически, так нравственно. То, что развиваются две «повести» параллельно (Ярик приезжает в Москву 10 марта, на следующий день читатель знакомится с Клементьевым – 545, 548; с Яриком мы расстаемся 15 марта, с Клементьевым – 17-го – 611, 638), а герои глубоко разнятся и социальным происхождением, и душевным складом, усиливает трагический эффект.