Ленинский тупик - Григорий Свирский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Выскользнул, угорь… Н-ну!..»
Ермакову стало жарко, он расстегнул крючки пальто, дышал тяжело. Теперь, когда в его блокноте находился словно бы мгновенный снимок хозяйствования Инякина-младшего, можно было, пожалуй, ехать к нему в гости.
Он вытер платком лицо и, откидываясь на заднем сиденье вездехода, пробасил глуховатым тоном:
— Еду и думаю. До чего же нечеловечески живуча советская власть!
Зеленый котелок шофера (он носил велюровую шляпу котелком) не шелохнулся, лишь спустя некоторое время послышалось недоуменное, — видно, шофер уловил сдерживаемую ярость в голосе Ермакова:
— То есть в каком это смысле, Сергей Сергеевич?
Ермаков повторил, смяв в пепельнице окурок:
— До чего же нечеловечески живуча наша рОдная власть, если мы ее до сих пор еще не угробили таким хозяйствованием!..
Ермаков долго удерживался от соблазна, обозвал себя за колебания «бабой в штанах». И лишь по дороге к Зоту Инякину решился: отпустив свою машину, вызвал по автомату главный гараж тяжелых грузовиков, отдал приказ немедля увезти по его списку адресов перекрытия — к прорабу Огнежке Акопян…
Квартира Инякина находилась в некогда тихом месте, на набережной, отделенной Москвой-рекой от шумного парка культуры с его «колесом смеха» и прочими развлечениями подвыпивших горожан.
Ермаков дважды прошел, руки назад, вдоль темной громады дома, где жил Инякин, прежде чем позволил себе войти в подъезд. Ермаков ткнул большим пальцем в черную кнопку звонка с такой силой, что она зацепилась за что-то, звонок затрезвонил беспрерывно, вызвав в доме Инякиных переполох.
Дверь открыл сам Зот Иванович. Щупленький, брату Тихону по плечо, Зот Иванович сильно пожал руку Ермакову. Ермаков знал, что Зот Иванович заядлый тенисист, каждое утро развивает кисти рук. Руки у него действительно стали сильными и жесткими, и он любил, когда люди замечали это.
Ермаков едва ощутил пожатие Инякина, но тем не менее заставил себя воскликнуть: — Ти-ше, черт возьми! Безруким хочешь меня оставить?
Зот Иванович улыбнулся от удовольствия; — Тебя оставишь…
Проведя гостя до прихожей с панелями из красного дерева, Зот Иванович пояснил, что никого из знакомых Ермакова не будет:
— Родня понаехала, как водится… Волей-неволей пришлось ограничить круг приглашенных…
Ермаков воспринимал бесцветный голос Зота Ивановича необычно обостренно. И говорит-то словно прячется. То за обычай, древний, не им введенный: «понаехала, как водится…» То за извинительные обстоятельства: «волей-неволей пришлось…» «Угорь! Угорь!..»
Зот Иванович провел Ермакова по комнатам.
Когда Тихону Инякину говорили: «Купи себе новый ватник», — он бурчал: «С каких доходов?» Брату стесняться было нечего. Он покупал лишь самое лучшее. Если лыжи — так многослойные, хоть для слалома. Свитер — так норвежский. Ермаков облегченно вздохнул, когда Инякин ушел, оставив его в крайней комнате, где сидел возле ломберного, покрытого зеленым сукном столика Иван Иванович Инякин.
У Ермакова была ручища, но уж у отца инякинскогого!.. Такой лапы Ермаков сроду не видывал. Каждый палец — два обычных человеческих пальца. Темная, жесткая ладонь, как дно сковородки. Бурые пальцы правой руки Ивана Ивановича шевелились, как щупальца. «Ухватистая ручка! — с уважением думал Ермаков. — Такой бы пошвырял кирпичики…» Пальцы левой руки были приплюснуты и вывернуты, как коренья хрена, — похоже, где-то придавило старику эту руку. Ермакову невольно вспомнились рукопожатие Зота Ивановича и единоборство с Тихоном.
Хвастовство силенкой у сынков, видно, от родителя… — Отец, разогнешь? — Подтянув вверх рукав пиджака, Ермаков согнул свою руку в локте, уперся локтем в ломберный столик.
Старик улыбнулся с гордостью, сказал:
— Не те годы… — Голос у него оказался неожиданно тоненьким, визгливым. Затем сплюнул зачем-то на ладонь и обхватил своими могучими пальцами широкую кисть руки Ермакова. Чтобы оттянуть ермаковскую руку, наверное, надобен был артиллерийский тягач, не менее. Но Ермаков — надо же доставить имениннику удовольствие! — попыжился, покряхтел, да и позволил старику прижать свою руку к ломберному столу.
Наверное, это был самый лучший, подарок, который сегодня сделали имениннику. Во всяком случае, самый радостный. Старик засмеялся характерным инякинским смешком, схожим своими шумными придыханиями и высокими, булькающими звуками с плачем. Потрепал Ермакова по плечу.
До семидесяти восьми лет Иван Иванович работал пильщиком на продольной пиле. Внизу сменялись одни за другими внуки, а наверху бессменно стоял старик, посмеиваясь над обессилевшими, сплевывающими опилки потомками.
— Бо-ольшую деньгу зашибал… — похвалялся он Ермакову.
Но тут вернулся Зот Иванович, прервал застольную беседу, предложив Ермакову, пока позовут к столу, «перекинуться в преферантик».
Ермаков терпеть не мог преферанса. Он называл его игрой дичающей российской интеллигенции. Увязают в преферансе, говаривал он, где? В мягких вагонах или там, где собираются люди, которые не привыкли, не умеют или опасаются говорить об общественных или просто общих вопросах. Не общаться, в силу обстоятельств, невозможно. Вот и общаются — молча…
Ермаков высказал с полуулыбкой свой взгляд на преферанс — игра, естественно, не состоялась. Зот тут же сменил программу. Принес коньяк. Столь немыслимо дорогой, что Ермаков видал такой лишь в аэропортах, в винных отделах, под замком. Выпили хорошо. И тут Зота повело:
— Ермак, слух идет по миру, ты революцию готовишь в строительстве. Вот-вот объявишь… Не иначе ты слету еврейскую идею подхватил… Пошто еврейскую? Революционная! Ты кто? «Рязань косопузая», как дразнили мы, калужане, вас. Родная кровь! Высота рязанца Ермака — отливки для блоков. Керогазы всякие — сушить штукатурку. Говорю, как со своим, без обиняков: ты — Ермак: с кляузой не побежишь! Донос — не твоя профессия!.. Коли революционная — Акопян тебе дорожку проторил.
Так он же не еврей. Чистый армян!
Все они, кто не нашего бога людишки, жиды пархатые. «Великая» Литва нашему Ивану Грозному перебегала дорогу. А Кавказ? Чтоб его через коленку сломать, сколько русских солдат полегло?!
Кстати, мать у твоей Огнежки еврейка в четвертом поколении, хотя и ополяченная. Сведения точные…
В этот момент Зота Инякина позвали к телефону. Разговор Зота с кем-то затянулся.
Отец инякинский тут как тут. Повел Ермакова показывать, как он живет Старик вел Ермакова, медленно, бочком спускаясь по скрипучей лестнице внутри квартиры. На ходу рассказывал доверительно:
— Годов, значит, этак-тридцать назад времечко было лихое. Я наказывал сынам. Тишке, тому, что плотничает на стройке, и Степану, — этого недоглядели, в бандиты пошел, царство ему небесное, — говаривал им, что ни подстелет вам жизнь под ноги, ковер дорогой или рогожку, чтоб одной бороздой шли. Сам знаешь, с чужими людьми дружись — за нож держись… — … У нас вокруг одни свои… Вишь, исполнилось. Одним двором живем.
Ермаков и раньше знал, что Зот Иванович объединил две квартиры, расположенные одна над другой, в одну. В верхней жил «сам», как говаривали маляры из треста Мострострой, которые белили квартиры Инякиных; нижняя была прозвана ими «людской». Там расположились, в четырех комнатах, Тихон Инякин с женой и сыновьями-школьниками, и отец, Иван Иванович. Здесь же останавливалась инякинская родня из деревни, наезжавшая в город на рынок с яблоками, грушей, медом, ягодами всех видов. Дармовые фрукты почти круглый год громоздились во всех комнатах, распространяя вокруг сладковатый аромат грушовки или свежесть антоновки.
— Одниим двором живем, — тянул старик, точно из благодарственного молебна, умиленно-благолепно, — одни-им.
Он довел наконец Ермакова до своей комнаты, весь угол которой занимал старинный обшарпанный буфет, усадил в резное, из черного дуба кресло (внизу доживала свой век прежняя обстановка Зота Ивановича), отпер своим ключиком белый шкафчик, висевший над кроватью, достал оттуда пузатый графин с ликером, тягуче-сладким, отдающим ванилью, чокнулся с Ермаковым. Обтерев рот ладонью и причмокивая: «Эх, жизнь-патока!», старик ответил наконец на словно бы вскользь заданный Ермаковым вопрос:
— Почему я только Тихону и Степану наказывал друг за дружку держаться, а Зотушку обошел? Хе-э-э!..
В этом-то вся и заковыка… Еще по одной?.. Эх, жизнь-патока! Зотушка-та рос в семействе, дело прошлое, вроде девки. «Да, тятенька… Нет, тятенька…» — и весь разговор. Ластился ко всем котеночком. Глядит, бывало, в отцовы глаза, желания угадывает. Занесешь над ним кулак — пальцы сами разжимаются. И всего страшился. Все ему что-то мстилось… Как-то проснулись — мы на печке спали — от крика… А сельцо наше, Злынцы, на отшибе. Волки по ночам забегали. Да и людишки, известно, до чужого добра охочи… Купил я, одним словом, на толчке старинный пистолет, гладкоствольный, без мушки, — толковали, таким бары друг дружку угробляли, Проснулся я, значит, от крика. Зотушка босой, ротишко перекосило, — хвать пистоль. А пистоль завсегда под рукой лежал, в ларце, Выскочил из хаты, заорал что есть мочи: «Выходи! Стрелять буду!»