Когда загорится свет - Ванда Василевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Алексей забыл на мгновенье о гнетущей боли в сердце, о том, как странно, что вот здесь, в одной комнате, сидят две женщины, перед которыми он отчетливо, как никогда еще, чувствовал свою вину — постыдную, мучительную, непоправимую; что вот они сидят друг против друга — Людмила и Нина, две женщины, которые его любили, две женщины, вместе с которыми он пережил многие дни и часы, когда весь мир заслоняли глаза Людмилы, когда весь мир заслоняли золотые искорки в карих глазах Нины. Теперь он дышал тем воздухом, радостно окунался в волны воспоминаний, смеялся вместе с ними над смешными происшествиями, над забавными случаями. Перед ним вставала военная действительность, лишенная мрака И ужаса, страха и крови, пенящаяся золотым вином беззаботности, веселой почти детской игры, радости по поводу любого пустяка и любого забавного эпизода.
Только время от времени он ловил короткий испытующий взгляд Людмилы и покорный, умоляющий о чем-то взгляд Нины. Но веселый разговор продолжался, и опасный момент проходил, рассеивался.
А в Нине минутами нарастала злость. «Попробовала бы ты стирать грязные портянки, умываться ледяной водой из талого снега, до блеска начищать автомат… Узнала бы, что значит месяцами не иметь возможности вымыть голову, вычесывать каждое утро из волос сено и солому — не блестели бы, не вились бы так нежно, мягко твои локоны. Попробовала бы ты пройти километры, десятки километров по снегу, по осенней грязи, по летней пыли в тяжелых сапожищах, к которым липнет снег, пристает глина. Не ходила бы ты в них так легко и изящно. Где ты была, когда я на своей спине вытаскивала твоего Алексея из-под пуль? Где ты была, когда я по ночам стирала его белье, чтобы его не заели вши? Где ты была, когда я его, офицера, взрослого мужчину, принуждена была утешать, как маленького обиженного ребенка? Какие у тебя права на него и чем ты лучше меня? Я шла с ним под пули и снаряды, я была с ним в черные ночи и кровавые дни, почему же теперь должна быть с ним ты, а не я?»
Но волна злобы проходила и исчезала. Да, так было, так уж, видно, должно быть, что в его жизни была женщина, с которой, быть может, его связывало нечто большее, чем короткий фронтовой период. Как она может судить об этом, когда не знает их жизни, их прошлого? И, наконец, если б это была какая-нибудь сорока, размалеванная кукла, тыловая дама, — хотя, кто знает, может, тогда было бы легче. Можно было бы плюнуть и уйти, презирая этого Алексея, который избрал такую женщину и предпочел такую жизнь. Но это не раскрашенная кукла, это не заплывшая жиром от спокойной жизни гусыня. Это, видимо, человек, подлинный человек, эта настоящая жена Алексея.
Нет, хорошо, что она пришла, увидела, поняла. Жизнь должна быть такой, как есть, без искусственных украшений, без лжи самой себе. Впрочем, уже когда он не отвечал на письма, нужно было сказать себе, что это точка. Но хотелось хоть на время оттянуть правду, которая должна прийти, — что ты не была самой большой, самой глубокой, окончательной любовью Алексея, а лишь походной, полевой женой и что нужно примириться с судьбой таких жен, с ними бывает все покончено, как только прогремят последние выстрелы.
«Никогда тебе не узнать, — говорила она мысленно той, другой, — никогда не узнать, что это я спасла его тебе. Что это я ползла по снегу, когда немцы били сверху очередями, что это я пошла туда, куда не решились пойти санитары, и на глазах врагов на своей спине перетащила его в безопасное место. Тяжел был твой Алексей, тяжел, как мешок с цементом, и его голова перекатывалась из стороны в сторону, и его кровь заливала мне глаза, кровь твоего Алексея. Но я дотащила его, и сейчас он с тобой, твой Алексей, жив и невредим. Это я, я оказывала ему тысячи услуг, которых он, быть может, даже не замечал, я старалась своими слабыми силами сгладить, насколько это было возможно, острые углы жизни. Чтобы он остался таким, как был, чтобы прошел через ад — и не сгорел, чтобы прошел через потоп — и не утонул. И он был изрядным эгоистом, этот твой Алексей, который был также и моим Алексеем. И ведь это из-за твоего Алексея у меня только четыре нашивки и нет ордена. Потому что ему было неудобно, — разумеется, ему было неудобно, — чтобы кто-нибудь, боже упаси, не осмелился подумать, что он пристрастен и несправедлив, твой Алексей».
Людмила смеялась, Людмила улыбалась, а в ее сердце нарастала смутная тревога. Что будет, когда окончится этот веселый разговор? Вдруг эта девушка с карими глазами встанет и скажет: «Хватит этих глупостей, идем, Алексей…» И Алексей встанет и уйдет с ней! Или Алексей ударит кулаком по столу, его серые глаза потемнеют, и он охрипшим голосом скажет: «Перестаньте ломать комедию. Людмила, это девушка, которую я люблю, это моя жена, и между нами все кончено».
Быстро, пугливо билось сердце. Что же произойдет, что будет? Или, быть может, они ничего не скажут, но теперь уже она знает, как та выглядит. Алексей будет исчезать из дому, — он будет у той, она будет чувствовать прикосновение ее маленькой шершавой руки на руке Алексея, будет находить на его губах следы поцелуев тех губ — и детских и женских одновременно. Что будет, что произойдет, когда окончится этот веселый разговор?
Нина вдруг поглядела на часы и испуганно вскочила.
— Ну и засиделась я, через час уходит мой поезд, а мне еще нужно… До свиданья, Алексей, — сказала она беззаботно, не глядя ему в глаза. Она крепко сжала руку Людмилы, голубые и карие глаза надолго встретились. Людмила задержала руку девушки. Взгляд карих глаз был открыт, искренен и ясен и говорил больше, чем могли сказать уста. Теперь Людмила с полной уверенностью знала: да, это девушка, с которой Алексей жил на фронте. А теперь она уходит и уходит навсегда; теперь, если бы даже Алексей захотел, то нить, которую бесповоротно решили порвать эти маленькие потрескавшиеся от ветра и мороза руки, не завяжется снова, и Людмиле вдруг захотелось обнять девушку в солдатской форме и поцеловать сестринским, лишенным ревности, лишенным горечи поцелуем. Но она устыдилась, — это маленькая девушка выходила победительницей, и она имела право поцеловать Людмилу, а не наоборот. Минута была упущена, дверь захлопнулась, и тяжелые солдатские сапоги застучали по скрипучей деревянной лестнице.
«Какую же дверь захлопнула ты за собой? — думалось Нине. Сердце отяжелело от слез, губы дрожали, и было горько, невыносимо, нестерпимо горько. Так тяжелы были солдатские сапоги, так сжимал шею воротник гимнастерки. Было трудно идти по этой скрипучей деревянной лестнице, которая вела не из квартиры Алексея на улицу, а из одной жизни в другую, из одного мира в другой, вела в неизвестное. Но теперь это неизвестное казалось горьким, как полынь, темным, как мрак, тяжелым, как скала.
Навстречу шаги. Быстрые детские шаги. На площадке лестничной клетки Нину окинул любопытный взгляд из-под зеленого капора. Глаза Алексея — серые с черными ресницами, на маленьком носике светлые пятнышки веснушек. Нина невольно улыбнулась незнакомой девочке, и та ответила ей улыбкой.
— Ты Ася?
— Да, — голосок был высок и звучен.
Нина быстро наклонилась и обняла дочку Алексея. Прильнула лицом к розовой щечке — боже мой, какие приятные, гладенькие щечки у детей! Взглянула пристально в серые, как у Алексея, глаза. Девочка вернула поцелуй, но потом остановилась в удивлении с застывшим на губах вопросом. Но Нина почувствовала, что ее душат слезы, и быстро побежала по лестнице. Девочка Алексея, похожая на отца и на мать, и как смешны, как трогательны эти веснушки на носике, как раз три, не больше. Зеленое пальтишко, зеленый капор. Ты их шила, настоящая жена Алексея? Да, да, ведь существует еще ребенок, дочка Алексея, которую родила ему та женщина. Как она могла хоть на минуту забыть о ребенке? Нельзя уйти от таких лучистых глаз, от такой улыбки, от этих трех веснушек на смешном маленьком носике даже ради военных воспоминаний. Такие маленькие ручки связывают, охватывают шею неразрывными путами — детские ручки. Она не думала об этом, а между тем Алексей там, на фронте, всегда носил при себе выцветшую уже, стершуюся фотографию дочки, и Нина не знала имени его жены, но знала имя Аси, маленькой девочки, о которой рассказывал Алексей, и тогда иная, особая улыбка освещала его лицо.
Ах, как тяжелы были сапоги, как жал воротник гимнастерки! «Никогда не будет у меня ребенка от тебя, Алексей, — твоего ребенка, которого ты любил бы и с фотографией которого не расставался бы». Она вдруг почувствовала, что идет по улице в мужской одежде, и волосы у нее коротко острижены, и лицо иссечено ветрами, и руки потрескались от мороза. И что в то время, как она скиталась по льду и снегам, по жаре, по болотам, другие женщины улыбались своим детям и рожали детей, маленьких, смешных, с головками, покрытыми пухом, как у цыплят, с крохотными ручками, с почти прозрачными пальчиками.
Какую дверь захлопнула ты за собой? О чем ты думаешь, сержант, четырежды раненный — два раза тяжело, два раза легче? Что ты расчувствовалась? Сколько раз с презрением говорила ты о тех, кто влюбляется, женится, разводится, в то время как пылает мир, земля становится дыбом, и место всех, всех, всех без исключения — на фронте, в строю, в сражении, в борьбе.