Голубая Дивизия, военнопленные и интернированные испанцы в СССР - Андрей Елпатьевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно Саша сказал мне, что другой испанец из Дивизии, повар, также хочет перейти к русским. Уже давно я мечтал об этом. Речь шла о Леопольдо Сауро Кальдероне, который был поваром еще в Республиканской армии. Поскольку я был капрал, я вызвал его в свой бункер, и для того чтобы узнать его мысли, попытался проверить его с помощью газет, поступающих к нам из Испании. Я сказал, что в одной из них имеется сообщение о высадке англоамериканцев в Северной Африке, произошедшей 8 ноября 1942 г. Я заметил удовлетворение на его лице и сказал ему, что он был красным. Он смутился, но я его успокоил, сказав, что тоже был красным. Очень скоро я включил его в ротную казарму, и с этого момента мы начали готовиться к бегству. В одну из наиболее темных ночей мы решили идти к русским траншеям, которые находились в этом пункте примерно за 600–700 метров от наших. Было 26-е марта 1943 г., ровно год спустя после того, как я пересек испанскую границу, чтобы прибыть в Германию. Мы очень осторожно и медленно пересекли минное поле и дошли до места, где стояла русская поврежденная танкетка, немного более чем в 50 метрах от советских позиций. Оттуда мы несколько раз крикнули по-русски, сообщая, что мы приближаемся к ним. Два раза ответа не было, но на третий ответили. С моим неплохим знанием русского языка я спросил, куда идти, и мне ответили, чтобы я не шел прямо, и указали, как надо идти среди мин. Пока мы приближались, патруль тоже подошел и приказал нам стоять. Нас повели в бункер капитана роты, где мы спели Интернационал. Оттуда нас перевели на командный пункт батальона, где накормили и дали водки, и даже завели на граммофоне диск "Лимонеро". Дальше нас перевели (С. 331) на командный пункт полка и дивизии. Пункт располагался против Колпино. На допросах был переводчик Хосе Вера, молодой испанец, который еще раньше дезертировал из Дивизии и очень быстро научился русскому языку.
Когда дезертиры из Голубой Дивизии прибывали на русские линии, считалось нормальным держать их там по два или три дня, а потом отправлять в концентрационные лагеря. Однако, наш случай отличался от остальных, потому что мы принесли много планов. Меня в течение трех дней держали в штабе Корпуса по поводу планов и 23-х кроки, которые я принес. Там всегда были советские офицеры, и иногда кто-нибудь меня провоцировал, так что в конце концов я начал отвечать агрессивно. Тогда один капитан, маленький и смуглый, обратился ко мне на чистом кастельяно и сказал: "Не сердись, парень. Нельзя доверять сразу тем, кто приходит оттуда". Он мне потом назвался. Это был Хосе Хуарес, испанский политический эмигрант. С ним был еще один компатриот, который носил знаки лейтенанта, его имени я не помню».
«Провокации на этом не закончились, – продолжает пояснять Астор, – но возобновились, когда нас из Армии отправили в руки НКВД. Именно потому, что мы принесли столько планов и другой документации, которая, мы думали, представит интерес для русских, увеличилось недоверие к нам. Первый следователь политической полиции вел себя чрезвычайно грубо. Переводчик, который строго воспроизводил тон допрашивавшего меня майора, сказал мне: «Сознавайся! Мы имеем все данные, что ты послан Гестапо, чтобы совершить покушение на Жданова, и для этого принес рекомендательное письмо. Сознавайся, или в противном случае мы тебя расстреляем». Я так возмутился, что начал кричать и проклял тот момент, когда решил перейти к русским. Хотя мои допросчики оставались спокойными, переводчик сообщил офицеру, что я согласен со смертью, и он сразу изменил тон и даже угостил нас водкой и закуской.
Мы думали, что всё уже закончилось и что наконец нас признают своими, но это было очень далеко от реальности. Хуарес, испанец, ответственный за службу информации и пропаганды против линий Голубой Дивизии, попросил, чтобы я выступил по громкоговорителю с обращением к испанским солдатам, и тогда он меня оставит на службе (С. 332) по пропаганде. Я отказался по двум причинам: из-за моей семьи, которая осталась в Испании, и капитана моей роты. Я хотел избавить его от возможных репрессий, поскольку со своей стороны капитан обращался со мной очень хорошо и, возможно, защитил меня перед своим начальством, поэтому я думал, что могу повредить ему, если выполню просьбу Хуареса и советских. На допросах от меня всё время требовали, чтобы я негативно высказался о командирах Дивизии, но я не мог этого сказать ни о ком, потому что все были всегда корректны, особенно капитан. В любом случае, я думаю, что планы и экспликации, которые мы дали русским, должны были быть им полезны.
Сауру и меня наконец отправили в тюрьму Ленинграда, откуда часто вытаскивали для новых допросов. В этих случаях переводчиком был Веласко, другой испанский эмигрант, имевший знаки различия капитана. Мы провели в тюрьме три месяца, по окончании которых нам объявили, что перевезут нас в Москву».
Они доехали на поезде до Ладоги, которую переплыли на судне, и затем двигались пешком и опять на поезде. Путешествие было тяжелым, хотя их хорошо кормили, несмотря на недоверие к ним русских.
«Мы предполагали, что по прибытии в Москву нас, наконец, свяжут с испанскими товарищами и мы будем жить с ними, но вместо этого нас доставили в какой-то дворец, через маленькую дверцу провели в комнату и заперли. Это было чудесное помещение с блестящим паркетным полом, хорошо ухоженное, но мы продолжали там быть пленниками. Это была Лубянка (центр НКВД).
В качестве первой меры предосторожности нас подвергли жесткому контролю: полностью раздели и осмотрели все части тела, включая все отверстия, а наша одежда была прощупана миллиметр за миллиметром. Нас продержали запертыми в этом помещении, выводя лишь на допросы, где повторялось одно и то же раз за разом. Допрашивали нас всегда ночью. Из помещения нас выводили всегда в определенный час. В то же время внутри него мы были свободны, нас ни разу не подвергали физическим пыткам, и еда была хорошей.
Допрашивал нас всегда майор. Я часто ему жаловался, раздражаясь, указывая, что мы перешли к советским, чтобы сражаться против фашизма, и мы просились на фронт, а вместо этого русские (С. 333) нас держат в заключении месяцами, подвергая допросам. Я говорил им много раз, что я ожидал, что с нами поступят так же, как поступали мы в гражданскую войну с теми, кто переходил на нашу сторону, – мы такого человека считали своим после некоторых доказательств. Наконец, однажды майор НКВД мне ответил: «В гражданскую войну вы были чрезвычайно доверчивы и поэтому ее проиграли. Мы хотим войну выиграть и поэтому не верим никому».
На Лубянке два этих испанца содержались раздельно. Астор делил свою камеру с двумя итальянцами. Он вспоминает рассказы заключенных, что там также были Паулюс и другие немецкие генералы, захваченные в плен в Сталинграде, но сам он никогда не видел этого маршала. Астор и Саура провели восемь с половиной месяцев на Лубянке, затем были перемещены в концентрационный лагерь в Лефортово и немного позже в Бутырскую тюрьму, обе в советской столице. Позже Астор получил сообщение, что он будет послан в особый лагерь антифашистов.
«В лагере было несколько немецких генералов, некоторые составили Комитет за Свободную Германию, среди них один – последователь Бисмарка; а также румынские генералы и офицеры разных национальностей. Нас, испанцев, было четверо: Саура, Хосе Хименес (солдат, который попал в плен и не был дезертиром), другой, чье имя не помню, и я. Мы всегда оставались маргиналами и изгоями, но не в смысле плохого физического обращения. За годы, проведенные в советских концентрационных лагерях, я никогда не видел, чтобы кого-нибудь били. Другим позитивным аспектом была чистота. У нас не было вшей, которые имелись в изобилии в Голубой Дивизии. Через каждые несколько дней русские обязывали военнопленных мыться в бане, а одежда проходила через автоклав», – говорит Астор.
В мае 1945 г. закончилась Вторая мировая война, но испанцы, перешедшие к русским, все еще оставались интернированы в лагерях и будут находиться там еще многие годы.
«Тогда произошло крушение всех надежд моей жизни, – утверждает Астор по поводу этого долгого заключения. Постоянно откладывающееся освобождение и репатриация для тех, кто ее желал, казались все более безнадежными. Мы страдали от того, что с нами – антифашистами – обращались так же, как и с теми, кто продолжал оставаться франкистами. Мы писали письма Долорес Ибаррури, Сталину (С. 334), Берии, в Центральный Комитет КПСС, руководству КПИ. Подозревая, что письма блокирует почтовая служба лагеря, мы передавали их русским друзьям, чтобы они их бросали в ящик вне лагеря и даже в удаленных поселках, но ни разу не получили ответа ни на одно. Годами позже я говорил об этом с Долорес Ибаррури, и она ответила, что никогда не получала ни одного из этих писем. Со своей стороны, офицеры из НКВД, с которыми мы говорили в лагерях и с некоторыми из которых устанавливали даже нечто вроде дружбы, уверяли нас, что отправляли всю документацию. Берия и НКВД ее контролировали, поэтому мы уверены, что было запрещено доставлять письма по назначению. Доказательством тому служит то, что после смерти Сталина и Берии мы писали Ворошилову, председателю Верховного Совета, и Маленкову, генеральному секретарю КПСС, и вскоре получили ответы. Первый ответил нам буквально следующее: «Ваша проблема в ближайшее время будет рассмотрена Советским Правительством и будет решена положительно». Но в ожидании этого часа некоторые умерли, а некоторые сошли с ума».