Царский наставник. Роман о Жуковском в двух частях с двумя послесловиями - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Лицо его, слегка припухлое, молочного цвета, без морщин, дышало спокойствием; он держал голову наклонно, как бы прислушиваясь и размышляя… тихая благость светилась в углубленном взгляде его темных, на китайский лад приподнятых глаз, а на довольно полных губах постоянно присутствовала чуть заметная, но искренняя улыбка благоволения и привета. Полувосточное происхождение его… сказывалось во всем его облике».
Понятно, что знакомство с великим Жуковским взволновало молодого И. С. Тургенева: Жуковский был в ту пору уже очень знаменит и любим читателем. Особенно популярны были его переведенные с западноевропейских языков, переработанные и даже переписанные по-своему баллады. Баллады были везде в моде, а Жуковский выбирал для перевода те, что позволяли ему выплакать сердце и проповедать нравственность. Но конечно, в балладах его, как и положено, были мертвецы, призраки, дьяволы, черти: Жуковский и сам в шутку называл себя «чертописцем», «дядькой всех чертей и ведьм на Руси». К тому же наивный шутник, инфантильный весельчак Жуковский, едва взяв в руки свою поэтическую лиру, тут же настраивался на меланхолический лад, вспоминал кладбища, могилы, лил сладостные слезы. Таковы были его чувствительный характер, его идеалы и его сентиментальное воспитание. Получивший то же воспитание и близкий Жуковскому по духу друг Александр Тургенев читал восхищенно и приговаривал:
«Нам, немцам, весь мистицизм чувствительности понятен».
Лихой и язвительный Вяземский не уставал подкалывать друга, предупреждая, что «предчувствие смерти поражает, когда вырывается, но если мы видим, что человек каждый день ожидает смерти, а все-таки здравствует, то предчувствие его, наконец, смешит нас». И дальше Вяземский и впрямь довольно смешно рассказывает, как собирался умирать раненный на войне Евдоким Давыдов:
«Ну, братец, и думаешь о смерти; ну и думаешь, что умрешь вечером; ну, братец, и велишь себе подать чаю; ну, братец, и пьешь чай и думаешь, что умрешь; ну, не умираешь, братец; велишь себе подать ужинать, братец; ну и ужинаешь и думаешь, что умрешь; ну, и отужинаешь, братец, а не умираешь; опять ляжешь; ну, братец, и заснешь и думаешь, что умрешь, братец; утром проснешься, братец; ну, не умер еще; ну, братец, опять велишь подать себе чаю, братец».
И могилы, и мертвецы, и черти в конце концов надоели друзьям Жуковского, самым пылким почитателям его таланта, и они наперебой давали ему советы (куда идти дальше), попрекали его (и порой довольно обидно и резко) бездельем, леностью, узостью кругозора, недостатком гражданского пафоса, отсутствием собственных, оригинальных сюжетов.
Увы, они были неправы! Поэт может написать лишь то, что ему дано, не может прыгнуть выше собственной головы да и не должен браться за чужое. Наш гениальный современник выразил эту банальную мысль более поэтически: мол, каждый пишет, как он слышит, а каждый слышит, как он дышит. У всякого свое дыхание, свой замах, своя песня. И главное — вовремя остановиться, если запел чужую.
Жуковский не был ни борцом, ни трибуном, ни сатириком. Но кто ж еще в его пору пел так сладостно и благозвучно, переводил так много и профессионально? Умница Пушкин, высоко ценивший Жуковского, понял это с молодых ногтей и призывал собратьев не гавкать на добряка учителя, не кусать груди их кормилицы (образ замечательный: грудь женственного Жуковского, пытавшегося выкормить всю эту поэзию, в которой до него и было-то не больше полдюжины талантов).
Любопытно, что умеренного, верноподданного, высочайше одобренного, почитаемого при дворе поэта и придворного воспитателя Жуковского идиотическая цензура могла хватать за ляжки, как любого приблудного, беззащитного литератора. Особенно может удивиться мой сверстник-литератор, которому солоно пришлось от разжалованных мастеров наружного наблюдения, сосланных за пьянство в былой наш «Главлит». Но кто мог ожидать такого от нашего цивилизованного дореволюционного прошлого? Увы, было, братцы, было…
Наглядевшись при прусском дворе драм Шиллера, Жуковский, не покидая Берлина, перевел «Орлеанскую девствениицу». А по приезде перевел из Вальтера Скотта балладу «Замок Смальгольм», прямо скажем, замечательно перевел…
До рассвета поднявшись, коня оседлалЗнаменитый Смальгольмский барон;И без отдыха гнал, меж утесов и скалОн коня, торопясь в Бротерстон.
Дальше все как положено в балладе. Коварно убитый бароном рыцарь Коильдингам является в Иванову ночь баронессе, а потом они с мужем замаливают грехи в древней обители. Грех наказан, как не всегда в оригиналах, но почти всегда у Жуковского: Жуковский был человек благонравный. В общем, баллада как баллада, но какова поступь тяжелого коня!
И без отдыха гнал, меж утесов и скал…
Так вот цензура запретила и «Орлеанскую девственницу», и «Замок Смальгольм». Про замок сказано было, что это произведение, «не заключающее в себе ничего полезного для ума и сердца и совершенно чуждое всякой нравственной цели». Как видите, главные умники и сердцеведы сидели в цензуре уже и в 1822 году… Сочинитель, не имеющий никаких высоких покровителей, просто утерся бы. Но Жуковский написал письмо министру духовных дел и народного просвещения А. Голицыну, где сообщил ему, соблюдая все правила поведения в репрессивных органах, что сия баллада переведена на многие языки и «никому не приходило на мысль почитать ее ненравственною»:
«Ныне я узнаю с удивлением, что мой перевод, в коем соблюдена вся возможная верность, не может быть напечатан… Покориться приговору цензуры значило бы признаться, что написанное мною (один ли это стих или целая поэма, все равно!) не согласно с постановлениями закона и что я не имею ясного понятия о том, что противно или непротивно нравственности, религии и благим намерениям правительства. Если бы не было защиты против подобных странных и непонятных обвинений цензуры, то благомыслящему писателю… надлежало бы отказаться от пера и решиться молчать: ибо в противном случае он не избежал бы незаслуженного оскорбления перед лицом своего отечества».
Письмо, прямо скажем, неслабое. И писал человек, известный с особами, так что цензура струхнула. «Замок» разрешили. Но автор был все же предварительно изнасилован. Иванову ночь ему пришлось менять на какую-то стремную Дунканову ночь. О причине этой загадочной правки можно узнать из чернового варианта (не печатать же такие подробности!) пушкинского «Путешествия из Москвы в Петербург». Похоже, цензор сказал Жуковскому, что барон ложится в постель с женой в Иванову ночь и нет никаких гарантий (а есть лишь ненадежные указания автора и переводчика), что он уклонится от выполнения своего супружеского долга в святой праздник. А это грех.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});