Нам нужно поговорить о Кевине - Лайонел Шрайвер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я так настойчиво добивалась того, чтобы Фульке пришпилил к нашему сыну какой-нибудь диагноз, чтобы он прилепил ему на лоб ярлык с каким-нибудь известным в Америке синдромом, что педиатр наверняка принял меня за одну из тех мамаш-невротичек, которым страшно хочется, чтобы их ребенок чем-то выделялся, но в нынешние вырожденческие для нашей цивилизации времена они могут представить себе исключительность лишь в рамках неполноценности или болезни. И если честно, я в самом деле хотела, чтобы он нашел у Кевина какой-нибудь дефект. Я страстно хотела, чтобы у нашего сына был какой-нибудь недостаток или изъян, который мог бы пробудить во мне сочувствие. Я ведь не железная, и когда я издали видела терпеливо ждущего в приемной малыша с витилиго[107] на щеке или с перепонками между пальцев, я всем сердцем ему сочувствовала и содрогалась при мысли о том, какие муки ждут его на переменах в школе. Я хотела хотя бы жалеть Кевина, это казалось мне началом чего-то большего. Неужели я действительно хотела, чтобы у нашего сына были перепончатые пальцы? Да, Франклин. Если это помогло бы его полюбить.
Вес у него был ниже нормы, и поэтому у него никогда не было закругленных глуповатых черт, которые встречаются у пухлых малышей и которые в возрасте двух-трех лет делают фотогеничными лапочками даже некрасивых детей. Черты его лица были острыми, и с самого раннего возраста он походил на хорька. Я бы как минимум хотела иметь возможность разглядывать потом фотографии толстенького малыша, который позже разбил мне сердце, и гадать, что пошло не так. Вместо этого на всех снимках, которые у меня есть (а ты делал их пачками), запечатлены сдержанная осмотрительность и внушающее беспокойство самообладание. Узкое лицо с оливкового цвета кожей мгновенно узнаваемо: глубоко посаженные глаза, абсолютно прямой нос с широкой переносицей и слегка загнутым кончиком, тонкие губы, сжатые с непонятной решимостью. Эти снимки узнаваемы не только потому, что напоминают о школьных фотографиях, которые потом появились во всех газетах, но и потому, что они напоминают меня.
А я хотела, чтобы он был похож на тебя. Основой всей геометрии его тела был треугольник, а у тебя – квадрат; в острых углах есть что-то коварное и вкрадчивое, а в прямых – стабильность и надежность. Я не ждала, что по дому будет бегать маленький клон Франклина Пласкетта, но мне хотелось взглянуть на профиль сына и ощутить прилив искрящейся радости оттого, что у него твой крепкий высокий лоб, а не этот, резко опускающийся над глазами, которые в детстве были поразительно глубоко посаженными, но с возрастом станут казаться запавшими (мне ли об этом не знать). Я была довольна его явно армянской внешностью, но я надеялась, что твой белый американский оптимизм оживит инертную, злопамятную кровь моего оттоманского наследия, подарит его желтоватой коже легкий румянец от осенней игры в футбол, придаст его тусклым черным волосам блеск фейерверков по случаю Дня независимости. К тому же его хитрый взгляд, скрытность и молчаливость словно сталкивали меня лицом к лицу с миниатюрной версией моего собственного притворства. Он наблюдал за мной, и я сама наблюдала за собой, и под этим двойным пристальным взглядом я чувствовала себя вдвойне неловко и фальшиво. Если я и находила лицо нашего сына слишком проницательным и сдержанным, то та же самая хитрая и непроницаемая маска смотрела на меня из зеркала, когда я чистила зубы.
Мне претила идея сажать Кевина перед телевизором. Детские программы меня бесили: мультфильмы были гиперактивными, образовательные шоу – легкомысленными, неискренними и снисходительными. Но он казался таким апатичным; поэтому однажды днем, когда я прощебетала: «Пора нам пить сок!» – и почувствовала, что на этой фразе я окончательно иссякла, я включила ему мультфильмы, которые обычно показывают после школы.
– Мне не нравится.
Я резко обернулась, прекратив лущить бобы для обеда, потому что по безжизненной монотонности этого предложения поняла, что его не мог произнести герой мультфильма. Я поспешила приглушить звук телевизора и наклонилась к нашему сыну.
– Что ты сказал?
– Мне не нравится, – ровно повторил он.
С настойчивостью, которую я, наверное, никогда прежде не вкладывала в эти безнадежные отношения, я взяла его руками за плечи и спросила:
– Кевин, а что тебе нравится?
На этот вопрос он не был готов ответить, и даже сегодня, в возрасте семнадцати лет, он все еще не может дать на него ответ, который удовлетворил бы его самого, не говоря уж обо мне. Поэтому я вернулась к тому, что ему не нравится – тема, которая вскоре окажется неисчерпаемой.
– Милый, что тебе не нравится? Что нужно убрать?
Он похлопал рукой по экрану телевизора.
– Мне не нравится. Выключи.
Я в изумлении выпрямилась. Конечно же, я выключила телевизор, думая при этом: боже, мой ребенок так мал, но уже с хорошим вкусом. Я словно сама стала ребенком, и мне непременно захотелось поэкспериментировать с этой новой интересной игрушкой, нажать на все кнопки и посмотреть, какие лампочки загорятся.
– Кевин, хочешь печенье?
– Ненавижу печенье.
– Кевин, а ты поговоришь с папой, когда он придет домой?
– Нет, если мне чуть-чуть не захочется.
– Кевин, а можешь сказать «мамочка»?
До этого я все не могла решить, как бы мне хотелось, чтобы наш сын меня называл. «Мамочка» звучало слишком по-детски, «мать» – по-деревенски, «мамуля» – по-рабски, «мама» говорили куклы на батарейках, «ма» было где-то на уровне «потрясно», а «матушка» казалось слишком официальным для 1986 года. Оглядываясь назад, я думаю: может быть, мне не нравилось в отношении себя ни одно из этих слов просто потому, что мне не нравилось… в общем, потому что я все еще чувствовала себя не в своей тарелке в роли матери. Но это имело мало значения, потому что ответ Кевина был предсказуем.
– Нет.
Когда ты пришел домой, Кевин отказался повторить свое красноречивое выступление, но я пересказала его тебе слово в слово. Ты был вне себя от радости.
– Полными предложениями, вот так сразу! Я читал, что дети, которые кажутся отстающими в развитии, могут оказаться чрезвычайно сообразительными. Они перфекционисты. Они не хотят пробовать, пока не научатся делать это правильно.
У меня была конкурирующая теория: что, втайне давным-давно научившись говорить, он наслаждался подслушиванием не осведомленных об этом людей, что он был шпионом. И я обращала внимание не на его грамматику, а на то, что именно он говорил. Я знаю, что такие утверждения тебя бесят, но я в самом деле порой думала, что из нас двоих я интересовалась Кевином больше. (Мысленным взором я вижу, как при этих словах ты багровеешь от злости.) Я хочу сказать, что я интересовалась тем Кевином, каким он на самом деле был, а не Кевином – Твоим Сыном, который был постоянно вынужден сражаться с пугающим воображаемым образцом совершенства в твоей голове; его соперничество с этой моделью было гораздо более ожесточенным, чем соперничество с Селией. К примеру, тем вечером я заметила:
– Я целую вечность ждала возможности выяснить, что происходит за этими проницательными маленькими глазками.
Ты пожал плечами:
– Пружинки-картинки, игрушки-погремушки.
Видишь? Кевин был (и остается) для меня тайной. Ты же беззаботно решил, что все отлично – ты ведь сам был мальчишкой и беспечно предполагал, что выяснять тут нечего. И наверное, мы с тобой отличались друг от друга на таком глубоком уровне, как природа человеческого характера. Ты считал ребенка неполным творением, более простой формой жизни, которая у тебя на глазах эволюционирует в более сложное взрослое состояние. Я же, с того самого мгновения, когда его положили мне на грудь, воспринимала Кевина Качадуряна как существо, жившее и до появления на свет, с огромной и меняющейся внутренней жизнью, интенсивность и тонкость которой с возрастом могут лишь уменьшиться. Чаще всего мне казалось, что он скрывается от меня, в то время как у тебя было ощущение жизнерадостной и неспешной доступности.
В общем, в последующие несколько недель он разговаривал