Дом убийств - Пьер Маньян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Когда мы в ту ночь подошли к Ля Бюрльер с резаками в руках, — начал он, — Зорм как раз выходил оттуда. Лицо у него было жуткое и пальцы в крови. Он пошел к колодцу, а потом уехал на дрезине. Тогда мы заглянули в дом. Внутри все было залито кровью, как на бойне… Даже в воздухе стоял кровавый туман… Об остальном не спрашивай. Мы ушли через плато Ганагоби, каждый в свою сторону, и потом избегали друг друга. Если нам случалось столкнуться на улице, мы спешили свернуть в боковой переулок. С тех пор я не знал покоя. Думаю, те двое тоже, до самой смерти. Все боялись Зорма.
— Кстати, насчет мертвецов, — вставил Серафен, — это сделал Зорм. Он тоже вас боялся.
— Так, значит, это не ты?
— Нет. Я хотел. Но он меня опередил.
— Ах, мы боялись не только Зорма… Было еще правосудие. Даже когда гильотинировали тех троих, я продолжал чувствовать у себя на шее нож гильотины. Ночами я вскакивал, точно подброшенный пружиной, и слышал, как падает лезвие, со свистом рассекая воздух. — Он помолчал несколько минут. — Мой отец сказал мне перед смертью: «Селеста, запомни, сынок, если у тебя возникнет какая нужда, обратись к Фелисьену Монжу. Он не сможет тебе отказать. Слышишь? Не сможет…» Я понял, что это какая-то старая история, еще между нашими дедами. Не знаю, в чем там было дело…
— Я знаю, — сказал Серафен.
— А! Тогда я могу тебе рассказать. Я слышал об этом от одного старика из Вильнев, он умер почти в столетнем возрасте. Он рассказал мне, но тогда я не поверил.
— Спуститесь в колодец Ля Бюрльер, — сказал Серафен, — и убедитесь сами.
— А! Что ты хочешь? Так уж здесь повелось: если желаешь пробиться в жизни, нужно чуток подтолкнуть счастливый случай…
— А как же! — вздохнул Серафен.
— Так вот, — продолжал Селеста, — когда возникла нужда, Монж не сказал «нет». Ни мне, ни Дидону, ни Гаспару. Только каждый год мы, трое, встречались в день св. Михаила перед воротами усадьбы Ля Бюрльер. Двадцать три процента! В один прекрасный день мы взбунтовались, мы больше так не могли. Нам пришлось жениться на безобразных наследницах, чтобы получить хоть какие-то гроши. Но, — добавил он, качая головой, — как мы ни храбрились, оказалось, задуманное нам не под силу. Когда мы увидели всю эту кровь, нас чуть наизнанку не вывернуло, мы цеплялись друг за дружку, будто пьяные… Да еще ты кричал в колыбели!
— Вы знаете, что Монж не был моим отцом?
— Увы.
— Я не имею права даже на имя, которое ношу, — с горечью сказал Серафен.
Он протянул булочнику коробку из-под сахара, украшенную бретонским пейзажем с придорожным распятием.
— Здесь ваши расписки Монжу, можете их сжечь. А под ними — золотые монеты. Это для Мари. Отдадите ей, когда она поправится.
— Поправится… — пробормотал Селеста. — Поправится…
Внезапно он уронил голову на руки и разрыдался.
— Она умрет! — простонал он. — Доктор сказал, и недели не протянет!
Серафен поднялся и положил руку ему на плечо.
— Вы отдадите ей золотые, когда она поправится, — повторил он с нажимом. И добавил с грустью: — Чтобы она простила меня, если сможет, за то, что я вторгся в ее жизнь.
Удивленный булочник поднял голову. Он чувствовал рядом дыхание человека, которого так боялся, с чьим образом были связаны самые мрачные воспоминания в его жизни. Странно, но теперь рука Серафена на его плече ощущалась им как защита и покровительство. Селеста машинально открыл коробку. Вот она расписка, которая отравила ему жизнь, состарила раньше срока и едва не погубила, как двух других. Сейчас это просто ничего не значащая бумажка. Под сложенными долговыми обязательствами сонно поблескивали монеты, сияние их было мирным и теплым, как будто ничего не случилось.
— На них еще больше крови, чем на бумагах, — сказал Серафен.
— Но… А ты? — растерянно пробормотал Селеста.
— Я? На что они мне?
— Ну, ты мог бы… Так что ты собираешься делать?
— Я хочу увидеть Мари.
Серафен повернулся к булочнику спиной и, пригнувшись, вышел через низкую дверь на пустынную улицу. Была уже глубокая ночь. Откинув занавеску из шариков, заменявшую внутреннюю дверь в булочной, он увидел за прилавком плачущую Клоринду.
— Я пришел повидать Мари, — сказал Серафен и, не дожидаясь ответа, тяжело ступая, поднялся по узкой лестнице, в жилые комнаты. Из полуоткрытой двери, за которой горел ночник, на него пахнуло жаром, удушливым запахом болезни. Серафен толкнул створку.
«Я сидела подле Мари, — рассказывала потом Триканот. — Обернулась и увидела его. Он был — как бы это вам сказать? — весь окружен ореолом гнева. Я видела, что он дрожит, словно ивовая ветка. От него пахло камнем, чревом земли, опавшими листьями, потоком — чем угодно, только не человеком. Тогда я встала и тихонько вышла. Я оставила их одних, как молодых в брачную ночь».
Теперь Серафен был наедине с Мари.
Девушка лежала, стиснув кулаки, точно боролась с кем-то или чем-то. Даже сейчас чувствовалось, что где-то, в самой глубине ее существа, собрана в тугой комок огромная сила, не позволяющая окончательно вырвать жизнь из этого тела, не желающая поддаваться смерти, но готовая сражаться до последнего вздоха, в жестокой и отчаянной схватке.
За время болезни Мари страшно исхудала, под одеялом лишь смутно угадывались очертания ее иссохшего тела. Поредевшие волосы слиплись, обнажая выпуклый лоб и слегка оттопыренные уши. Глаза были открыты, беспокойные, настороженные, готовые в любую минуту закатиться. Дыхания почти не ощущалось, но при каждом слабом вздохе комнату наполняло невыносимое зловоние. Пальцы, скрюченные, будто у скупой старухи, судорожно скребли одеяло, быстрым движением прядущего паука.
Серафен огляделся. Он увидел безделушки саксонского фарфора, аккуратно расставленные на мраморной доске комода, и без особого удивления обнаружил в изножье кровати свою колыбель, а в ней — точно уродливого младенца — часовой механизм, который она когда-то вырвала у него в Ля Бюрльер, чтобы увезти с собой.
В изголовье больной стоял мягкий стул с обивкой в желтую и зеленую полоску — такие являются предметом роскоши у здешних небогатых людей. Серафен развернул стул перпендикулярно кровати и опустился на него, сдерживая дыхание. Он протянул руки к скрюченным костлявым пальцам и крепко сжал их в своих ладонях. Он почувствовал жар под холодной, шелушащейся кожей, что-то злобно противилось его усилию, будто острые кошачьи когти впивались ему в тело. Но вот напряжение спало, теперь это были просто бедные, покорные, измученные болезнью руки, и они говорили Серафену то, что не могли сказать губы Мари.
Он поднял глаза к распятию и вазочке с веточкой освященного букса, взгляд его был полон тревоги и немого вопроса.
Мир вокруг погружался в ночь, и Серафен наедине с умирающей Мари чувствовал себя жалкой соломинкой, сил в которой осталось не больше, чем у распростертого перед ним тела. Но он упрямо не выпускал ее рук. Теперь на ней сосредоточились все его мысли, сочувствие и сострадание, и постепенно Серафен начал улавливать слабое, еще бесконечно хрупкое дыхание, едва приподнимавшее одеяло, словно на груди у девушки лежала мраморная плита.
Окно спальни выходило на север, и сменявшие друг друга часы отмечались на черном небе движением Большой Медведицы, которая пятилась, отступая за горы. Но пока холмы и деревни, где мерцали редкие огоньки, лежали, объятые сном, и пройдет еще немало времени, прежде чем они пробудятся под улыбающимся солнцем.
Серафен не отводил глаз от распятия, расположенного на одной линии с окном. Он не позволял себе усомниться, но испытывал страх при мысли, что жалкий медиум не сумеет передать весь жар этой внутренней молитвы.
Ночь напролет боролся он со смертью тем единственным оружием, которое было в его распоряжении.
Иногда дыхание замирало на губах Мари, и, казалось, что девушка испустила последний вздох; пульс ее беспорядочно частил, будто жизнь пыталась ускользнуть, бежать навстречу настоятельному призыву. Тогда он крепче сжимал бесчувственные пальцы в теплом гнезде своих ладоней, всеми силами поддерживая битву Мари. Но вот возок Большой Медведицы перевалил через отроги Грайи, и голова Серафена опустилась на грудь; он продолжал держать руки Мари в своих, однако теперь ладони его раскрылись, словно чаша, — поверженный усталостью, он засыпал, забывался…
Его разбудило ощущение появления чего-то нового в этой комнате. Беспорядочный пульс сменился размеренным движением часового механизма, он бился глухо, но ровно, и паузы лишь подчеркивали его величественный ритм.
Серафен поднял взгляд к лицу Мари. Глаза у нее были открыты, и она улыбалась. Жизнь возвращалась к ней с каждой минутой. Заострившиеся черты разгладились, округлившиеся щеки покрыл легкий румянец.
Чтобы девушка не чувствовала запаха смерти, Серафен распахнул окно навстречу свежему утреннему ветерку, и Мари поблагодарила его долгим вздохом.