Шведский стол (сборник) - Ася Лавруша
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Понимаешь, я почему-то боюсь маленьких расстояний, – со смущением признался Дима по дороге домой. – На сцене, где до зрителя далеко, у меня что-то рождается. Я сам это чувствую и вижу, что мне верят. Но как только я оказываюсь в ограниченном пространстве – когда глаза в глаза, – во мне как-будто закрывается какая-то дверь, я становлюсь деревянным, как буратино. В училище меня из-за этого даже считали бездарным, но потом, когда мы сыграли первый спектакль на большой сцене, они поняли, что я не безнадежен, Моя правда возвращается, как только появляется пространство…
Борис подумал, что его правда ютится на извилистых тропках второстепенных подробностей, потому что в Бориной жизни ей тоже мало места. Потому что ей тесно на тех дорогах, по которым Боря ходит…
Дорога семейства Кляйманов между тем вильнула в сторону объединившейся Германии. Борины родители, бывшие дисциплинированные советские служащие, изрядно уставшие от нескольких лет шаткого нового времени, собрали нужные архивные справки и получили разрешение вернуться на историческую родину. Боря к тому моменту заканчивал университет. Идею смены места жительства он одобрил. В глубине души ему, конечно, было жаль оставлять в Калининграде их воспламеняющуюся латунную ручку, Димку, университетский двор и даже кое-кого из девчонок. Но сожаления таяли перед тайной надеждой на то, что это перемещение в пространстве, это новое расстояние и проявят наконец его писательский талант…
Немецкая жизнь оказалась опрятной, вкусной, строго упорядоченной и скучной. Вся семья училась. В начале это был немецкий язык, основы которого они, конечно, сохранили, но до беглости им всем было далеко. К концу программы языковой адаптации следовало решить, чем конкретно они будут заниматься на новой родине, после чего им предоставлялись места на соответствующих профессиональных курсах.
Борису казалось, что такое существование может вдохновить разве что на написание инструкций. Но однажды он оказался в театре. Это был совсем крошечный театр, не больше пятидесяти зрительских мест. Пьеса называлась «Контрабас», в ней действовал всего один герой – маленький человек, игравший на контрабасе в большом оркестре. Вернее, он даже не действовал, а просто рассказывал публике о себе.
«… Может, вы, как и я, принадлежите к тому привилегированному классу, что вынужден зарабатывать на хлеб руками? – спрашивал он у них. Может, вы один из тех, кто по восемь часов дробит отбойными молотками бетон напротив? Или из тех, кто ежедневно вываливает сотни мусорных ящиков в мусоросборник, чтобы мусор там сгорал в течение восьми часов? Это соответствует вашему таланту? И неужели вас уязвит, что кто-то вываливает мусор лучше вас?..»
Борис слушал, испытывая смущение от какого-то смещения текста, – ему казалось, что эти слова произносит не герой – одновременно симпатичный и жалкий, – а он сам, Боря Кляйман. Пытаясь избавиться от этого чувства, Борис оторвал взгляд от сцены и осторожно огляделся по сторонам. Зрители сосредоточенно смотрели и слушали. Справа, на самом верхнем ряду расположенных амфитеатром кресел, Борис заметил пару – молодую девушку в темных очках и толстого лысого мужчину лет сорока. Вели они себя странно – девушка сидела в застывшей позе, мужчина тоже молча и сосредоточенно смотрел на сцену – пока герой просто произносил монолог. Но едва на сцене происходило какое-либо движение – контрабасист открывал окно, наливал себе пива или переставлял свой громоздкий инструмент – как мужчина склонялся к девушке и начинал что-то быстро шептать ей на ухо.
После того как отзвучали по-немецки сдержанные аплодисменты и публика без суеты направилась к выходу, Борис снова заметил пару с верхнего ряда. Девушка спускалась по невысоким ступенькам медленно, опираясь на изящную трость, а толстяк одновременно осторожно и уверенно поддерживал ее за локоть.
«Спасибо вам, Курт, – расслышал Борис ее голос. – Мне кажется, я увидела все, что могла бы увидеть, будь я как все…»
Полтора года спустя Борис получил диплом визуального переводчика, а еще через какое-то время стал одним из самых известных во всей Германии специалистов в этой области.
Его работа заключается в сопровождении незрячих. Он ходит с ними в театры, кино, на концерты – и подбирает слова для тех самых подробностей, которые эти люди не могут увидеть. Он знает, что любая картина, – будь то сцена спектакля или фильма, кадр телепередачи или просто вид из окна – состоит примерно из одной тысячи слов. Знает, что в спектакле сцены иногда меняются так быстро, что за это время невозможно произнести и сотой части этого объема. Но в ловушку его взгляда всегда попадает именно та деталь, благодаря которой звук в воображении слепого превращается в рельефное, наполненное цветом полотно.
Иногда он позволяет себе вольности и придумывает что-нибудь сам – какой-нибудь предмет на сцене, деталь одежды или движение, которое артист не совершает, но мог бы совершить. От этого ему становится немного стыдно и, возвращаясь домой после спектакля, он пытается избавиться от стыда и убеждает себя в том, что все справедливо. Посреднику по закону положено комиссионное вознаграждение! Так что эта мелочь, которую он добавил в произведение большого автора, и есть его доля. Его собственный гонорар за посредничество чувств… И он почти оправдывает свою дерзость, а из строгих чужих окон, куда он иногда позволяет себе заглянуть, льется молочный свет, чистый, как не исписанная страница…
Летом
Калле Густавссон родился и вырос в доме, построенном в конце девятнадцатого века его прадедом-свиноводом. Дом был крепок, коренаст, не укладывался ни в один архитектурный канон и сильно походил на своего первого хозяина, по крайней мере, если верить фотографиям из семейного альбома. В этом, впрочем, не было ничего удивительного – разбогатевший и слегка возгордившийся собой прадед строил, руководствуясь исключительно собственными вкусами, и нарочно не обращал внимания на советы специалистов.
Три поколения спустя выяснилось, что Калле полностью разделяет эстетические представления предка – родной дом казался ему самым прекрасным зданием на свете. Густокоричневый кирпич стен с апреля по октябрь покрывал остролистый зеленый плющ. Если лето выдавалось особенно жарким, от энергичности плюща приходилось защищать небольшие с белыми рамами окна. Три каменные ступени провожали к строгой входной двери, а плоская, без изысков, крыша школьной линейкой подчеркивала синеву южношведского неба, в котором рифмой то к цветущим в саду яблоням, то к слабохарактерному здешнему снегу проплывали белые облака.
Современные Густавссоны от сельского хозяйства отдалились, но семья по-прежнему была простой и трудолюбивой. Отец служил в местном пожарном депо, мать выращивала цветы в парнике, разместившемся на заднем дворе в бывшем свинарнике, и торговала ими в маленьком цветочном магазине недалеко от железнодорожной станции.
На налоги и содержание большого фермерского дома уходили круглые суммы, но продавать родовую недвижимость Густавссоны не хотели и иногда позволяли себе, вроде бы шутя, примерить все эти расползающиеся от стремительной скорости двадцатого века аристократические кружева – называли свое жилище «усадьбой» или «родовым имением».
Калле был младшим, четвертым ребенком – двое его братьев уже давно жили в Стокгольме, а сестра вышла замуж за француза и перебралась на юг Франции, где у ее мужа была – вот она, петелька времени! – маленькая, но очень современная свиноферма.
Внешне Калле был типичным скандинавом, каким его представляют жители других стран, – льняные волосы, светлая кожа, слегка картофельный нос и обрамленные густыми рыжеватыми ресницами небольшие глаза. В глазах, впрочем, уже в детстве пряталась свечка, а если маленький Калле радовался или сердился, свечка гасла, но вместо нее во взгляде начинало осторожно волноваться то самое море, до которого от их «имения» никогда не превышавший дозволенной скорости «сааб» отца доезжал минут за сорок.
Море вообще манило, и однажды, когда Калле было лет тринадцать, он тайком ушел из дома, купил билет на автобус до города Мальмё, сел там на паром и через час оказался в портовом Копенгагене.
Это был необыкновенный мир, одновременно похожий и непохожий на шведский. Казалось, датчане нарочно проглатывают слова, чтобы не раскрывать свои тайны перед явившимися с другого берега. По улицам ходили странные люди в беретах, почти в каждом подвале располагались маленькие кабачки, за каждой дверью дразнилась чужая – такая яркая, опасная и притягательная – жизнь.
Ему, конечно, досталось тогда от родителей. В воспитательно-профилактических целях у Калле даже временно конфисковали все его собственные накопления, полученные за работу в оранжерее у матери. Но зато вместо свечек в глазах его с тех пор постоянно горели две яркие лампочки, которыми по ночам освещаются портовые улицы Копенгагена. Ну а если такая лампа загорается в помещении, то обыденные предметы начинают светиться по-особенному, и мысли тут же уносятся на берег дальний, где зыбким парусом маячит иная и неведомая жизнь.