Зачем жить, если завтра умирать (сборник) - Иван Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Срок пребывания в больнице истекал, через неделю зашла речь о выписке.
– Амбулаторное лечение, – бодро сказал врач. – Мы исчерпали ресурсы, теперь время покажет.
– Вам их не жалко? – выскочил за ним Мезряков.
– Кого? – удивленно обернулся врач.
– Больных.
– Всех жалеть жалости не хватит. – Врач был молод, розовощёк, его подбородок двоила ямочка. – А зачем вам?
– Тяжёлая у вас работа, я бы не смог.
Врач тронул свисавший змеей фонендоскоп.
– От меня же не жалость требуется. И потом, со временем вырабатывается здоровый цинизм, иначе рехнёшься. У вас всё?
Мезряков посмотрел в глаза.
– Скажите честно, надежда есть?
Врач отвёл взгляд.
– Надежда есть всегда.
– Но каковы шансы? Мне надо знать.
Врач снова тронул фонендоскоп.
– Что снова будет ходить, шансы мизерные. – Мезряков прикусил губу. – Впрочем, всякое бывает. В предсказаниях медицина вторая по точности наука после богословия.
Когда Мезряков вернулся в палату, на посеревшем лице Лецке появилась испуганная гримаса.
– Ку-да? – привстав, выдавил он.
Находясь ещё под впечатлением от услышанного в коридоре, Мезряков посмотрел непонимающе.
– Ку-да ме-ня? – тихо повторил Лецке.
– Ах, вот вы о чём! Домой, Антон. Вы же не хотите к жене.
Лецке откинулся на подушку. Сентябрьское солнце играло на блюдце. Мезряков нарезал сыр, дольками разложил апельсин. Лецке ел с аппетитом.
А вечером перед самым уходом Мезрякова с ним случилось истерика.
– Я не хо-очу жить! – кричал он. – Не хо-очу! И прекрати-ите разговаривать со мно-ой как с ма-аленьким! Я-то пре-ежний, а вы все теперь дру-угие, вы все, все…
Мысль зарылась в слова, ушла. Но Лецке беспомощно размахивал руками, пытаясь выразить её жестами. У него дёргалось веко, на губах выступила пена. Вбежавшая медсестра сделала ему укол.
Одного за другим в палате разместили ещё двух больных. Они не представились, молча разложили на тумбочке зубную пасту, чашку с ложкой и, отправив тапочки под кровать, уткнулись в подушку. За ужином Мезряков услышал наконец их имена, но не мог их запомнить, про себя называя одного Ивановым Первым, а другого Ивановым Седьмым. Надев наушники, делающие его похожим на марсианина, Первый, татуированный похлеще моряка, с серьгой в ухе, целые дни проводил на кровати за ноутбуком, играя в виртуальные «стрелялки», убивал вооружённых до зубов террористов или сидел в социальных сетях. Иванов Седьмой, не выходя из палаты, обсуждал производственные вопросы – что-то связанное со строительством коттеджей, так что Мезряков вскоре стал разбираться в кровлях и фундаментах, – или в больничном холле рассеянно щелкал пультом телевизора. У обоих, совсем ещё не старых, была стенокардия. Глядя на них, Мезряков думал, что они уже умерли, просто этого не замечают, что умирают не от инфаркта или аневризмы, а от тоски, безысходности и отчаяния, в которые облекается окружающая пустота, как погибают не от пули, осколочного снаряда или разорвавшейся мины, а от того, что пошли на войну. А ещё он думал, что надо жить, невзирая ни на что, особенно сейчас, когда жизнь обрела смысл – надо вытянуть Лецке, увезти его к океану, в его вьетнамский город, как он там назывался, а значит, нужно заботиться о собственном здоровье. Мезряков дал себе слово бросить курить, возобновить утренние прогулки, которые забросил после случившегося с Лецке. Жить, жить! Никогда ему так жадно не хотелось видеть солнце, вдыхать прелый осенний воздух, и сколько в этом новом, появившемся у него желании было от произошедшего с Лецке, он не отдавал себе отчёта. Только не стать калекой! А к океану можно уехать и одному, теперь, когда ему улыбнулась судьба, и он с помощью Лецке пришёл, наконец, к себе. Пробудившаяся жажда жизни мгновеньями наполняла Мезрякова животной радостью, он испытывал приливы счастья, невообразимого счастья бытия. Однако, возвращаясь в холодную постель, он снова утыкался в подушку, и ему хотелось рыдать от чудовищной несправедливости происходящего. Приняв снотворное, он забывался тяжёлым, липким сном, в который проваливался, как в болото. В больнице Мезряков не оставался без дела – перебирал у Лецке постель, взбивал ему подушку, звал медсестру, приносил из столовой обед и, каждый раз делая над собой усилие, выносил судно. Он радовался своей занятости. Она отвлекала его от мрачных мыслей. А когда Лецке засыпал, Мезряков курил со старым профессором-историком. Теперь их разговоры так или иначе сводились к политике.
– Скажите честно, с уходом президента ждёте перемен? – спросил Мезряков.
– Что вы! Я их стольких перевидал. Надеяться на улучшение в России – всё равно, что ожидать иной развязки в одном и том же фильме.
Лицо старика растянулось в едкой ухмылке.
– И я ничего не жду. Но отчего всё так устроено?
– Как отчего? Не любим ближнего, не любим себя. Знаете, на путешественников во все времена московиты производили впечатление угрюмых и нелюдимых. А нелюдимы – нелюбимы. – Взяв в горсть, сосед погладил редкую бороду, выпиравшие суставы обтянулись кожей. – У нас правит либо один крупный мерзавец, либо множество мелких. Так тянется испокон веку. При этом кто же за власть? Все понимают, что она ужасна. Москвичи её и не поддерживают, при случае понося. Но они всегда против тех, кто против неё. Диалектика, черт побери! – Старик рассмеялся. Но Мезряков его не поддержал. – А знаете, что такое наша демократия? На месте для пассажира встроили игрушечный руль: крути – и будь доволен!
Мезряков мотнул головой.
– И не дай бог всучить нам настоящий руль!
– Так мы от него шарахнемся. Что с ним делать?
Теперь рассмеялись оба.
– Или вот свобода слова. Зачем она нам? Читать наши газеты – значит оскорблять алфавит. Свобода слова не означает свободы мышления. И узколобые филистеры любят молоть языком, и женщины судачат на кухнях, и дети повторяют всякую чушь. Свобода слова нужна, чтобы заболтать истину. Согласны?
Мезряков кивнул.
– А в бунт русский верите? В бессмысленный и страшный?
Мезряков пожал плечами.
– Он, конечно, случается, раз в сто лет, выпадая на долю одного поколения из четырёх, но больше им пугают. Народ, как бульон в кастрюле, включить газ – бурлит, увернуть – затихает. А вентиль всегда в руках мерзавцев. Но сказка про бунт полезна – приятно думать: «Ах, какие мы грозные!». Помогает раболепствовать. Но что-то я разжабился.
Мезряков затушил окурок.
– Мы спелись. А как по-другому? У нас много свободного времени, и в этом наша трагедия. Американец спешит деньги сделать, европеец в своём доме править, а нас от всего отлучили. Вот и остаётся языками чесать, друг другу что-то доказывая.
– Хоть душу отвести, – кивнул старик, всё ещё пребывая в своих мыслях. – И всегда так было, а сейчас, когда всё валится, и подавно. – Он тронул лоб. – Вот вы, еврей, заметили, конечно, как поднял голову антисемитизм. Ужас! Даже меня, старого юдофоба, коробит. – Он широко улыбнулся. – Хочется крикнуть: «Православные, вы ополоумели!». Но бесполезно! Здесь веками мерещатся протоколы сионских мудрецов. А у самих… Э, да что говорить!
Он махнул рукой. Мезряков предложил сигарету. Закурил сам.
– Не любите, значит, свой народ? – вспомнив толстого патриота, спросил он.
– Почему, люблю. А куда деваться?
Но Мезряков уже вошёл в роль.
– Земля большая. Может, сменить страну проживания?
Старик на мгновенье оторопел.
– Что вы имеете в виду? – растерянно спросил он, повесив сигарету в воздухе. Но, заметив искорки в глазах Мезрякова, расхохотался. – Здорово разыграли, я даже испугался.
Так прошёл ещё один день. А утром Лецке промывали желудок. Сосед обнаружил его хрипевшим, с пеной у рта. Откуда он взял таблетки? Скопил, чтобы выпить все сразу? Уговорил медсестру? Это осталось тайной. Мезряков был вне себя. Он подозревал жену Лецке – его смерть избавляла её от хлопот, связанных с разводом. К тому же вдовой быть почётнее, и можно стричь купоны, играя на сострадании. Да-да, таблетки скорее всего принесла она. Больше некому. Конечно, не для того, чтобы муж с их помощью ушёл из жизни, это было бы уже слишком. Просто хотела, как лучше, чтобы он лишний раз не клянчил у медсестры. Конечно, из благих побуждений она сунула под подушку целую пачку снотворного. Испытывал ли Мезряков раньше по отношению к ней чувство вины? Разве самую малость. А после случившегося испарились даже его остатки. Мезряков был готов её убить.
На Руси три дороги: в чиновники, в полицейские, в попы. Остальные ведут в тупик.
Понимание этого приходит слишком поздно, когда поправить ничего нельзя.
Оксана Богуш молилась за Лецке. Она просила Богородицу спасти его, снова поставив на ноги. Глядя на темноликую икону, она опускалась на колени, касалась лбом пола, а поднявшись, целовала холодное, закрывавшее список стекло. Но иногда ей приходило в голову совсем другое. И тогда она густо краснела. За кого она просит? За содомита! Может, ему лучше умереть? Может, он понёс справедливое наказание? Оксана Богуш гнала эти мысли. Отчаянно крестясь, она старалась думать о собственном грехе. Оксана была хорошей христианкой и правильно понимала Евангелие. Позвонить Мезрякову она так и не решилась. Вместо этого, поколебавшись, она перевела ему анонимно свои скудные сбережения. Это немного её успокоило. В конце концов, она сделала всё, что смогла. Возвращаясь с почты, Оксана Богуш поправила волосы, глядя в стекло припаркованного джипа. Дома у неё не осталось зеркал, которые после смерти матери она вместе с её вещами вынесла к мусорным бакам. Тогда Оксана плакала, ей казалось, что вместе с вещами она выбросила часть себя. Так оно и было. Её мир, создававшийся по крупицам, рухнул, а нового не предвиделось. Зеркала Оксана выбросила на счастье, объяснив себе, что надо решительно порвать с прошлым, чтобы открыть двери будущему. На самом же деле она давно себе опротивела и не желала больше видеть себя. Она делала то, что могла, а не то, что хотела, брала, не выбирая, то, что шло в руки, она встречалась не с теми, а те, о ком мечтала, остались от неё далеко.