Механическое сердце. Черный принц - Карина Демина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кейрен.
Ему придется улыбаться, за прошедшие два дня он улыбался столько, что, кажется, улыбка задеревенела. Он будет что-то говорить, пересказывая последние сплетни, сочиняя на ходу глупые истории, легкие и приличные. Светский разговор, где слова ничего не значат.
И внимательный, чересчур уж внимательный взгляд матушки.
…она все еще сердится.
Кейрен опоздал на час, ко всему принес с собой запах Таннис. И матушка, утомленная ожиданием – она давным-давно была готова к выезду, – разозлилась.
– Кейрен, ты забываешься. – От этого голоса замерзли бы розы на ее шляпке, но розы были сделаны из матового шелка, а вот Кейрену стало холодно. – Мне казалось, что ты понял, насколько твое поведение выходит за рамки приличий…
И платье ледяное, бледно-синее, с серебряным шитьем, точно инеем. Белое лицо. Светлые волосы. Леди Сольвейг порой настолько идеальна, что кажется неживой.
В другой раз Кейрен расстроился бы. Попросил прощения.
Осознал бы…
Он ничего не ответил, поклонился лишь и к себе поднялся. Переодевался быстро, не особо задумываясь о том, как будет выглядеть. Честно говоря, Кейрену было глубоко плевать и на внешний вид, и на приличия, и… и тянуло бросить все, вернуться в квартирку, убедиться, что Таннис еще там.
И бабочки на обоях.
Ромашки, которые отливали розовым, старые каминные часы, сломавшиеся, но красивые, с парой дам в старомодных платьях с фижмами. Десяток медных кастрюль, которые Кейрен раз в неделю начищал мелким речным песком, и занятие это успокаивало его, помогало привести в порядок мысли.
Кастрюли после чистки обретали приятный розоватый оттенок.
В цвет ромашкам…
Он застегнул пуговицы жилета и визитки темно-серого, скучного цвета, впрочем, более чем соответствовавшего настроению Кейрена.
Букет приготовили. Белые розы и синие ирисы, бледно-голубые, в цвет матушкиного платья. А те, которые он впервые принес Таннис, были темно-синими, с лиловым отливом, простояли они недолго. И Таннис расстроилась, она пыталась оживить букет, подрезая длинные стебли, замачивая в ванной, и выражение лица ее было хмурым, упрямым.
Ей никогда прежде не дарили цветов…
…экипаж ждет. И кучер замерз, вот перед ним неудобно. А в карете тепло. И матушка, позволив соскользнуть песцовому палантину, забирает букет у Кейрена.
– Так мне будет спокойней, – говорит она, и голос леди Сольвейг звучит ровно, отстраненно.
Она вовсе не обижена… вернее, обижена, но слишком леди, чтобы позволить открыто обиду демонстрировать. Отец сопит. Он не любит, когда мама такая, но вмешиваться не станет. И Кейрену следует попросить прощения, но он с непонятным ему самому упрямством сжимает губы. Отворачивается, усугубляя трещину.
Проклятье. Трижды проклятье… в стекле отражается матушка и розы с ирисами.
– Будь добр, – сказала она, когда экипаж остановился, – постарайся вести себя подобающим образом.
– Конечно, матушка.
Разрыв прежде причинял бы боль, но сейчас Кейрен спокойно выносил это подчеркнутое показное равнодушие. У него получалось играть по матушкиным правилам, притворяясь счастливым. Только, кажется, притворщик из него никудышный вышел.
И в дом приходится возвращаться, хотя бы потому, что дольше оставаться наедине с Лютой непозволительно. Жених – еще не супруг…
– Кольцо красивое, – у самого порога произнесла Люта. – Матушка выбирала.
– Да.
– Что ж, передай ей спасибо.
Сказано с насмешкой, с издевкой даже. И Люта уходит, сославшись на мигрень, ее мать хмурится, а леди Сольвейг качает головой. Но мигрень – допустимый предлог, у Кейрена такого нет. Он остается, то ли развлекая дам, то ли сам развлекаясь, с трудом сдерживая язвительные слова, которые готовы с языка сорваться. Игра в приличия.
Сияющий паркет. Па-де-де взаимных поклонов, разговор неторопливый, чай и церемония со сливками, снова беседа, из которой Кейрену позволяют выпасть. Он сидит у камина, глядя на покрасневшие пальцы свои, удивляясь отсутствию обычной боли.
Стараясь не думать о другом доме. И другом камине, который дымил, и приходилось вызывать мальчишку-трубочиста, тощего, темнолицего и белозубого. Он объявился, обвешанный метелками из перьев, веревками и крюками, оставив на полу угольные следы. И потребовал показать путь на крышу… а Таннис испугалась, что мальчишка этот – ему едва-едва пять исполнилось – с крыши сорвется.
Он же хриплым взрослым голосом уверял, что знает свое дело.
Мисс нечего бояться…
…а она боялась. И сказала, что эти мальчишки редко доживают до десяти лет, порой застревают в трубах, задыхаются, срываются, а то и просто мрут от голода. Мастера не кормят их, чтобы не росли.
– Кейрен, дорогой, – ровный голос матушки отвлек, – о чем ты задумался?
– О делах, мама.
– Ты слишком много работаешь…
– Боюсь, – он позволил себе усмехнуться, – работаю я недостаточно.
…ему так и не удалось выяснить имя подменыша. Дагеротип, спрятанный под столешницей, мешал сосредоточиться на других делах. И Кейрен постоянно думал о человеке, который взял на себя вину Войтеха. Почему промолчал?
Из страха?
Или же пытался сказать, но ему не поверили?
Не захотели поверить? Был директор тюрьмы, который, не прошло и месяца после казни, переехал в новый дом. Дом же взял и сгорел вместе с директором и многочисленным его семейством. Поджог? Пожар?
Случайность?
Палач, по утверждению вдовы, вовсе непьющий, вдруг взял да помер, перепив дешевого рому. А пил он на пару с тюремщиком, которого, впрочем, в излишней трезвости сложно было упрекнуть…
…а спустя неделю после казни тихо сгорела от лихорадки мать Войтеха.
Совпадения?
– Полагаю, Тормир войдет в твое положение… – Матушка не привыкла отступать. – И предоставит тебе отпуск. Сколько лет ты в отпуске не был, дорогой?
Укор в словах, мягкий, родственный.
– Боюсь, сейчас отпуск невозможен.
К счастью, потому что без работы он точно с ума сойдет. Уже сходит…
…картотеку перелистал трижды, если поначалу смотрел лишь дагеротипы и наброски, порой сделанные полицейскими художниками халтурно, то в последний раз Кейрен тщательно изучал каждую карточку. Он вчитывался в словесные описания, пересчитывал данные бертильонажа, по ним, по цифрам вновь и вновь рисуя лицо. Кляня за то, что карточки заполнены едва ли на треть.
Отбрасывал слишком старых.
И чересчур молодых.
– Дорогой, – в голосе леди Сольвейг прорезался холод, – тебе не кажется, что следовало бы уделить большее внимание семье?
– Да, мама. Конечно. Прошу меня извинить.
Еще немного, и сорвется.
Уйти позволяют, и две леди склоняются друг к другу, должно быть обсуждая неблагодарных детей, которые не в состоянии жить за себя сами. Дверь в библиотеку приоткрыта, и свет горит. Люта, забравшись на диван, отгородилась книгой, но не читает – вновь плачет.
Кейрен прикрыл дверь, подозревая, что момент для утешений неподходящий. Да и чем ее утешить? Обещанием не отбирать жестянку с болтами и гайками? Книги? Переписку ее? Быть может, взамен ему позволят вести прежнюю жизнь?
Почти прежнюю.
В гостевых покоях прохладно. Камины горят, и сердце дома накачивает горячей водой трубы. Створки окон сомкнуты плотно, но сквозняки пробираются.
Секретер у окна. Черное дерево. Медальоны из слоновой кости. Скалятся кривые хари химер, стерегут чужие секреты. Бумага и лист. Чернильница – все та же химера с горбатой спиной и куцыми посеребренными крыльями. Стальное перо.
«Здравствуй, брат.
Он давно собирался отписаться Райдо, но то руки не доходили, то просто сказать было нечего. Не жаловаться же на жизнь, в самом-то деле.
Спешу сообщить, если, конечно, ты еще не знаешь, что скоро я наконец расквитаюсь с прежней вольной и холостой жизнью. Моя невеста, Люта из рода Зеленой Сурьмы, милая добрая девушка. Впрочем, ты должен ее помнить, если не ошибаюсь, вас друг другу представили…
Десны чесались, и Кейрен прикусил деревянную рукоять пера.
…отец полагает, что брак этот поспособствует укреплению связей между нашими родами. Матушке Люта пришлась по нраву, а ты сам знаешь, сколь сложно ей угодить. Думаю, свадьба состоится в ближайшее время. Хотел бы увидеть тебя.
Приезжай.
И жену свою привези. Отец будет зол, но матушка не потерпит прилюдного скандала. А быть может, сумеет вас помирить.
Не те слова, и чернила темно-лилового оттенка слишком густые, а бумага – гладкая, и буквы по ней растекаются. Почерк же и без того неуклюжий, детский, вовсе превращается в каракули. О чем еще писать?
О том, что его невеста рыдает и будет, кажется, рыдать и до свадьбы, и после?
Или о матушке, уже выстроившей в воображении всю их с Лютой совместную жизнь, идеальную, как сама леди Сольвейг? О том, что жизнь эта не устроит ни Кейрена, ни Люту… и что матушка надолго обидится, если Кейрен попробует ее осадить.