Письма к Вере - Владимир Владимирович Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
91. 22 мая 1930 г.
Прага – Берлин, Луитпольдштрассе, 27
Моя душа,
очень бодренько тебе пишу опять, хотя от тебя neither rumour nor smell. Кстати, выписываю для тебя из Киплинга следующее: «Do you know the pile-built village where the sago-dealers trade. – Do you know the reek of fish and wet bamboo? – Do you know the steaming stillness of the orchid-scented glade when the blazoned, bird-winged butterflies flap through? – It is there that I am going with my camphor, net, and boxes, to a gentle, yellow pirate that I know – To my little wailing lemurs, to my palms and flying-foxes, For the Red Gods call me out and I must go!» Особенно хорошо – «flap». Если от тебя завтра – а сегодня четвержок – ничего не будет, я и последую зóву Красных Богов. А вот про нас с тобой: «She was Queen of Sabaea – And he was Asia’s Lord – But they both of ‘em talked to butterflies / When they took their walks abroad!» Вчера было у нас к ужину много гостей, Панина и Астров, чета Горн, чета Ковалевских, я читал «Университетскую поэму», было всего 13 человек.
Я выезжаю, моя душка, 25-го, в 2.47 и буду на Ангальтере в 10.15. Попрошу меня встретить, – конечно, solo.
Я не нашел среди статей моего отца статью о Волковыском. А № «Возрожденья» ведь, кажется, Шерман обещал достать? Очень аппетитно напротив рабочие заполняют черепицами крышу. Я вас очень люблю, моя душка.
Личико не очень вышло. Сегодня солнечно. Я заснул вчера в половину шестого, когда уже воробьи пели. Думали нынче отправиться в деревню к Бобровским, но не поедем. Я дал в здешнюю русскую газету «Неделя» три стихотворенья – старых – для вкрапленья в статейку о моем вечере. Из берлинских лиц был только Троцкий. Я люблю тебя, – невыносимо и очень, очень нежно.
В.92. 23 мая 1930 г.
Прага – Берлин, Луитпольдштрассе, 27
Здраствуй, моя душа. Я люблю тебя. Ни тогда, когда я был в Праге без тебя, ни тогда, когда ты была в St. Blasien’е, мне не было так без тебя нестерпимо, как <в> этот раз. Это, вероятно, объясняется тем, что я все больше и больше тебя люблю. Вчера был мой вечер, много народу, я прочел 10 стихотворений (все боевики, конечно), одну главу из «Соглядатая» – первую – и «Пильграма». При этом высосал две кружки пива. Астров сначала многословно обо мне поговорил и потом дал мне № «России и Cлав.<янства>» со статьей Глеба, и там я узнал его фразы, ибо они были карандашиком отмечены им в статье, он прямо оттуда черпал и потом, очевидно, забыл стереть. Познакомился с массой людей, писал в альбомы, улыбался и т. д. На вечер явилась Ольга с мужем, который, оказывается, один из лучших пражских шахматистов. Вообще, было довольно весело, – но вас не было, моя душка. Познакомился с А<в>ксентиевым, который, не зная, что Вишняк написал мне о прекращенье «Третьего Рима», сказал, что Иванов дал только «отрывок». Он очень приглашал в Париж. Статья Адамовича в П.<оследних> Н.<овостях>, как всегда, сдержанная. Зато милый Шерман написал прелестно. Очень поблагодари его демапар.
Тепленький, ты редко мне пишешь. Я, в общем, на это обижен, хотя не показываю. Осталось три дня с хвостом.
В.93. Ок. 23 мая 1930 г.
Прага – Берлин
Мой маленький,
это последнее письмецо, назначаю вам свиданье в 10.15 на вокзале в воскресенье.
Мой маленький,
мне не нравится ваша служба, я сержусь, мне очень не нравится. Главным образом мне не нравится то, что нужно так рано вставать, это, должно быть, страшно тебя утомляет, – а работать с 9 до 5 ты просто не будешь, я поставлю мою ногу вниз (англицизм), это абсурд. Как только приеду, помещу в «Руле» объявленье – с именем и прозвищем – об уроках. Маленький, нежненький, слабенький, который прилежно трудится с 9 до 5, – это перспектива невозможная. Поговорю с Анютой (кстати, очень целую ее ручку).
Вчера был Изгоев – приехавший из Парижа, – говорил то же самое, что Ника. Иванов живет с Зинаидой. Сегодня будет Кадашев, Варшавский, а вечером Ольга с мужем, – сыграю с ним в шахматы. На днях был Сергей Гессен с женой, очень расспрашивал, каковы сейчас отношенья между его отцом и Обштейном. Я рассказал все, что знаю, и еще многое придумал, чтобы вышло пластично. Кирил<л> бредит стихами, отлично знает литературу, написал прекрасное сочинение о Лермонтове. День-деньской сочиняет – и одно стихотворенье уже сочиняет дней пять, – читает мне, а я ругмя ругаю. По-английски у него отличное произношение, и он хорошо знает английскую поэзию. Скуляри по-прежнему сладок и все время не смешно острит, – но муж он прекрасный, а Елена – прекрасная жена. С Боксушей у меня отношения холодноватые, все жду, чтобы он меня узнал. Питаемся хорошо, обильно, у всех аппетиты гораздо больше, чем у меня. До скорого, моя любовь.
Бусса94. 1930-е (?) гг.
Берлин (?)
Душа моя,
заходил Миша, звал сегодня вечером, я сказал, что тебе передам, но добыть тебя не удалось. Пойди к ним. Я же зайду за тобой (к Каминкам) попозже (от Гессенов).
Целую ваши ручки.
В. Набоков95. 4 апреля 1932 г.
Прага – Берлин
‹…› Первая часть дороги была очень приятна. Я почитывал и смотрел в окно на весеннее детское небо ‹…›[110]. На вокзале встретили меня Елена и мама. Мама в отличном настроении. Очень бодра, хорошо выглядит, хотя похудела. Елена мечтательно настроена и очень мила. Выяснилось, что Скуляри не был для нее ‹…›. Кирилл мне пока больше нравится, чем прошлый раз. Его младородство наносное, слегка озорное, в пику Евгении Константиновне. Впрочем, он страшный бездельник. Ольгин муж все так же мрачен, а Ольга очень похорошела. Ростислав чрезвычайно привлекателен и уже разгуливает по комнатам. Евгения Константиновна поседела, но еще больше поседел и полуослеп бедный Боксик. На днях, быть может, приедет Сережа, и тогда мы все снимемся в тех же позах, как на одном ялтинском снимке. Боксик тоже. Мой насморк все еще держится. Я сплю в маминой комнате на коротком и узком диване со спинкой. Ни в какие Парижи не поеду. Пришли мне, очень прошу, во-первых, «Уста к устам» (прочту только маме без комментарий), во-вторых, статью о бабочках. Ты знаешь, мы с тобой все-таки очень удобно живем. Боксику разрешается ходить в клозет и поднимать ножку у фарфоровой тумбы (для него тумбы). ‹…›
96. 5 апреля 1932 г.
Прага – Берлин
‹…› Передай Бертрану, что благодарю его за письмо. Томпсону я, как видишь, написал. По-моему, очень изящно получилось. Не забудь прислать то, что я тебя просил. Насморк мой немного лучше. Я бодр, выбрит, собственно говоря, пользуясь естественным окончанием странички, я хотел тут остановиться, но я подумал, что, может быть, <ты> не совсем превратно поняла мои намеки насчет смородины и краснорожих. Не думаешь ли ты, что его отношение к героине Лескова и Замятина такое же приблизительно, как отношение жука к кузнечику? Тут солидность, медлительность, некоторая даже тупость, там легкомыслие, проворство, неуловимость. Мама на уроке, Кирилл очень хотел открытку Бертранову, но я ему не дал. У меня тоже есть альбомчик. Сегодня я его заставил принять душ. Думаю засесть за новый роман. ‹…›
97. 6 апреля 1932 г.
Прага – Берлин
‹…› Отрывки ты выбрала хорошо. Я пошлю «Магдино детство» в «Последние новости», а «Визит» ее в «Россию и славянство». Сегодня, однако, послать их не могу. Сделаю в понедельник. Я уже потратил на себя (папиросы, марки) около 20 крон. Мне не очень ловко брать на посылку отрывков, но придется. Может быть, ты перевела бы мне 3–4 марки? Или это сложно?
Из-за Азефа погиб младший брат Бобровского. Задолго до разоблачения Азефа он, брат, каким-то образом узнал, что Азеф – провокатор. Это было в Карлсруэ, и вернулся он в Россию сумасшедшим. Мания преследования. Он решил, что Азеф его теперь убьет. Он ни с кем не говорил, почти не ел, целый день катался на коньках. Однажды он попытался зарубить топором