Гений и злодейство, или Дело Сухово-Кобылина - Станислав Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда наступит острая, крайняя, смертельная нужда в деньгах, дабы — именно по совету Кречинского — откупиться от беды и позора, даже и тогда:
«Нелькин (шарит по карманам). О боже мой!.. Как нарочно весь истратился… У кого занять? (Думает.) Кто меня здесь знает?.. Меня никто не знает!..»
И шарит, и думает он, разумеется, в искренней надежде найти и придумать, да проку-то что?
«Как нарочно» — это вольно полагать про себя самому Нелькину, персонажу. Автор, Сухово-Кобылин, с какой бы то ни было целью, но ставит его в эту беспомощную позицию уже безо всякого «как», только «нарочно», определенно рассчитанно.
Да вскоре и сам персонаж осознает яснее ясного, на какую роль обречен в этой нешуточной, нешутящей драме:
— Боже мой!.. Сердце пустое — зачем ты бьешься?! Что от тебя толку, праздный маятник? — колотишься ты без пользы, без цели?..
И найдет себе своеобразное утешение:
— Месть! Великую месть всякой обиде, всякому беззаконию затаю я в сердце!.. Нет, не затаю — а выскажу ее всему православному миру! — На ее угольях накалю я клеймо и влеплю его прямо в лоб беззаконию!!
Затаил, высказал, накалил и влепил, понятное дело, не кто иной, как сам Сухово-Кобылин, — тем, что и сочинил свое «Дело», о котором много позже говорил Юрию Беляеву:
— «Дело» — моя месть. Месть есть такое же священное чувство, как любовь. Я отомстил своим врагам! Я ненавижу чиновников…
То есть опять-таки Нелькину вручена авторская, личная страсть, — но что поделаешь, если у него-то, неспособного мстить, воззвание к мести звучит не более грозно, чем обычное сотрясение воздухов; в рамках драмы, в пределах своего сценического существования он показательно бессилен, а ко всему прочему бессилие его несколько… скажем так: шумно. И монотонно.
Да и охота на Кречинского с непременной целью разоблачить его и разрушить женитьбу на Лидочке хоть и ведется по верному, грешному следу, однако нет-нет да собьется на то, за что человека, кажется, еще далеко не стоит уничтожать:
— Страшный, говорят, игрок… Постой, постой, я тебя отсюда выкурю! У тебя грешки есть; мне уж в клубе сказывали, что есть…
На исходе 1888 года Чехов писал Суворину, растолковывая персонажей своей пьесы «Иванов»:
«…Перехожу к доктору Львову. Это тип честного, прямого, горячего, но узкого и прямолинейного человека. Про таких умные люди говорят: «Он глуп, но в нем есть честное чувство». Все, что похоже на широту взгляда или непосредственность чувства, чуждо Львову. Это олицетворенный шаблон, ходячая тенденция. На каждое явление и лицо он смотрит сквозь тесную раму, обо всем судит предвзято. Кто кричит: «Дорогу честному труду!», на того он молится; кто же не кричит этого, тот подлец и кулак. Середины нет… Ему мало, что все люди грешны. Подавай ему святых и подлецов!
…Львов честен, прям и рубит сплеча, не щадя живота. Если нужно, он бросит под карету бомбу, даст по рылу инспектору, пустит подлеца. Он ни перед чем не остановится. Угрызений совести никогда не чувствует— на то он «честный труженик», чтоб казнить «темную силу»!»
Словно давая своему доктору Львову урок непредвзятости, доктор Чехов добавит: «Такие люди нужны и в большинстве симпатичны», но в пьесе своей отведет «узкому и прямолинейному» правдолюбцу жестокую роль и лично его не включит в то большинство подобных ему, которое — все-таки — симпатично. Немудрено. Настырная, крикливая добродетель, впадающая в грех самоутверждения, уже тем плоха, что несоблазнительна и даже напротив: слыша ее распоряжения, так вот и хочется в пику ей перечить и нарушать их…
О, конечно, преследующий «лишнего человека» Иванова Львов не должен бросать тени на преследующего совсем не безгрешного Кречинского Нелькина… Хотя — как сказать! Не должен, но ведь бросает. Хотим или не хотим, но ложится она, эта самая тень, на сухово-кобылинского провинциального Получацкого, — что и неизбежно. Чехов же прямо дал понять, что его доктринер-доктор есть, вопреки законам биологическим, порождение сразу целой армии резонеров, разглагольствовавших до него на русских подмостках и на страницах журналов с благородно-учительными повестями. Львов, говорит Антон Павлович, «читая Рудина», непременно спрашивает себя: «Подлец Рудин или нет?» Литература и сцена так воспитали его, что он ко всякому лицу в жизни и в литературе подступает с этим вопросом…»
Коварная эта тень, отброшенная резонером-потомком на резонера-предка, заставляет вдруг предполагать и то, чего без нее, пожалуй, не предположил бы. Замечаешь, допустим: а ведь в Кречинском что-то такое переменяется по отношению к Лидочке. Право слово, переменяется!
Сперва он видел, не видя, а — провидя, глядя сквозь нее, упершись внутренним взором в заветные двести тысяч, вот и судил о ней как о неизбежном и неприятном «балласте»: «Черт знает что такое! какая-то пареная репа, нуль какой-то!.. смять в комок, чтоб и писку не было», — словом, грубо, вульгарно, жестоко. И вдруг:
— Да какая она миленькая бабеночка будет!
И то: есть же у него глаза…
Опять и опять: бог упаси преувеличивать и тем более измышлять, а все же нет-нет и призадумаешься. Что ежели Нелькин в своем правдолюбии да навредил? Ведь продолжает же Лидочка в драме «Дело» любить виноватого перед нею Михайлу Васильевича, только его и любит…
Да и не в Лидочке только дело.
Так или иначе, а за тем, как безгрешный Нелькин ловит и топит грешного Кречинского, торопя заслуженный им финал, следишь без особого энтузиазма. И потому, что — ничего не попишешь — порок на сцене вообще бывает куда привлекательнее добродетели, а уж Михайло Васильевич по всем статьям крупнее, талантливее и краше упорного своего преследователя. И потому, что в финале для нас загадки нет, он, финал, предопределен: Кречинскому не торжествовать, — это и по традиции ясно.
Но это не все.
От традиции, не дозволяющей торжествовать на сцене пороку, Сухово-Кобылин не отступил, не решился, — тому будет черед в «Деле» и в «Смерти Тарелкина». Здесь его смелость, ум и, больше того, грустная мудрость проявились в ином.
Да, Кречинскому не победить. Однако и Муромские, оплот добродетели, не победили, а побеждены. И главное, его поражение неотделимо от их поражения.
Кто одолеет и того и других, Сухово-Кобылин покажет во второй пьесе трилогии; пока ему и самому еще не дано знать, что за ужасную каверзу учинит чиновничья банда из свадьбы, которая расстроилась оттого, что жених сплутовал, а ревнивый соперник вывел его на чистую воду. «О, если б знать, что так бывает, когда пускался на дебют…» — нет, пока дебютанту это неизвестно. Но скромная, частная драма финала, — во всяком случае, такая, что кажется частной и скромной: всего-то навсего разлаженное сватовство и разоблаченное мошенничество, — оказалась способной на то, чтобы с нее начались хождения по истинно страшным мукам.
Было уже замечено, да и не могло не заметиться, потому что сходство лезет в глаза: «Свадьба Кречинского», — вероятно, невольно, не подозревая о том, — воспроизвела сюжетную схему пьесы, написанной всего только годом раньше. Комедии Островского «Не в свои сани не садись».
И действительно!
— Жениться хочет, из себя очень красив… Как женюсь, говорит, на богатой, все дела поправлю, — так отрекомендует своего барина, дворянчика Вихорева, его слуга Степан.
Сам Вихорев перед приятелем выскажется и конкретнее о положении своих денежных дел — не лучших, чем у Кречинского:
— Дело в том, Баранчевский, что мне нужны деньги. Состояние, которое у меня было когда-то, давно прожито, имение расстроено. Мой друг! мне жить нечем, мне не с чем в Москву приехать, а я там много должен. Мне нужно жениться на богатой во что бы то ни стало; это единственное средство.
И оценит немилую свою избранницу, купеческую дочку Дуню, примерно с тою же небрежной снисходительностью, что и Кречинский, колеблющийся в оценке Лидочкиных достоинств между «пареной репой» и «миленькой бабеночкой»:
— А она даже очень недурна и, как кажется, такая простенькая девушка. А уж как влюблена, ужас! Тысяч сто взять к ней в придачу, да и довольно. Конечно, с такой женой нельзя в столицу показаться, а в уезде ничего, жили бы припеваючи.
Итак, Кречинский и Лидочка — Вихорев и Дуня.
Далее. В роли старика Муромского — Дунин отец Русаков. Подобие Нелькина — купчик Ваня Бородкин, с той, правда, немаловажной разницей, что его-то любовь и терпение вознаградятся. На месте тетки Анны Антоновны — тетка Арина Федотовна, наперсница Дуни, бредящая дворянством, как Атуева — высшим светом.
И чем крепче сходство, тем заметнее расхождение.
Что происходит в округло-замкнутом мире Русаковых — Бородкиных, в мире Островского, заплатившего здесь покорную (слишком покорную) дань мечте о купеческой Утопии? Заезжий московский фат налетел — и вправду, как «вихорь черный», — закружил простодушную девушку, выхватил из тесного круга, подговорив бежать, и унес было, да узнал, что беглянке не приходится рассчитывать на приданое, и подло от нее отказался. Трагедия брошеной девушки. Драма отца: «Нет у меня дочери». Но — ничего, добрый Ваня Бородкин урезонит разгневанного Русакова, возьмет за себя обманутую девицу, и круг, который чуждая внешняя сила намеревалась разомкнуть и, казалось, уже разомкнула, — этот круг идиллически-мирно сомкнется опять, исторгнув «не наше».