Звонок в пустую квартиру - Илья Штемлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не удивился, лишь не сразу вернул телефонную трубку на рычаг. Поступки моей дочери давно меня не удивляли и даже радовали ранней самостоятельностью, но замужество?.. До отъезда в Испанию ни я, ни сама моя дочь и понятия не имели о существовании этого Саши. Неугомонная рыжая Лина, та самая Лина, которая лет двадцать назад познакомила меня с моей будущей женой, на сей раз познакомила сына своей близкой подруги с моей дочерью. К счастью, Саша пришелся мне по душе. И он, и его славные родители… Вскоре после женитьбы молодые объявили о своем намерении эмигрировать из России. И на этот раз я не удивился. И не потому, что дело рук рыжей Лины заканчивалось для меня сюрпризом… Половодье эмиграции захлестнуло значительные слои общества во второй половине семидесятых. Уступка властей в этом вопросе была далеко не добровольная. Экономика страны находилась в глубоком кризисе, и лишь радикальные политические меры могли принести материальную помощь Запада. Эмиграция в основном касалась еврейского населения страны, но брешью пытались воспользоваться и другие народы, и небезуспешно: все зависело от предприимчивости. Поток крепчал. Негодование со стороны части населения по поводу «новой удачи евреев» придало эмиграции злость и азарт…
Ныне почитаемый мэтр нашей сатиры Михаил Михайлович Жванецкий в те годы был просто Миша. Мы дружили. Он подарил мне свою первую книжку с пророческим названием «Время больших перемещений», подписав: «…не для чтения, а для коллекции». Миша частенько вваливался к нам вечерами и, как правило, с новой красавицей. Он уважал это дело. Однажды он пришел один, что, несомненно, являлось фактом особой важности. Миша только-только вернулся из Одессы, от своей мамы. Он был очень трепетный сын. Как-то, отправляясь на свой концерт, он пригласил мою маму. «Ревекка Израилевна, — сказал Миша, — вам ничего не надо будет делать. Вы даже можете поспать в кресле. Но мне будет спокойнее. Я буду видеть в вас свою маму. И все будет хорошо, все будет хорошо…» Так вот, вернувшись из Одессы, Миша пришел к нам в гости. Он был расстроен, молчалив, без своего жеваного черного портфельчика. «Все уезжают, — сказал он грустно. — Кого ни спросишь, все едут. Такое впечатление, что тебя уже подпирают. Впереди — море, а сзади подпирают. А впереди — море… Понимаешь?! Что делается! Сдвигают материки. Люди превратили себя в бульдозеры. Уже некому читать свои тексты. Впереди — море». — «Ну и что?!» — проговорил я. «Ничего, — ответил Миша. — Дай мне характеристику для поступления в Союз писателей. У меня уже есть две, нужна третья. Третья будет твоя». — «Но я же никакой не начальник, я простой писатель», — ответил я. «Мне как раз и нужна от простого писателя, — ответил Миша. — От начальников уже есть. Надо соблюсти пропорцию — две от начальства, одну от простого. Садись пиши, я подожду». Я дал ему характеристику. Жванецкого приняли в Союз писателей. Это была его реакция на эмиграцию…
Много лет спустя, в девяносто четвертом, накануне Международного женского дня — что весьма символично — Михаил Михайлович пригласил меня на свой шестидесятилетний юбилей. Жванецкий праздновал его широко, с размахом, с раздачей всем гостям подарка: плоской фляги водки с изображением на этикетке личного портрета с непременными двумя хрустальными фужерами в прозрачной коробке. Веселье билось о чопорные стены Дворца молодежи, где, казалось, собралась вся Москва. Веселье плескалось в высоченный потолок, подобно волнам Черного моря. Прибой окатывал и членов правительства — министра иностранных дел Козырева, тогдашнего властителя дум интеллигенции Гайдара, нынешнего мэра Лужкова, читавшего свои стихи, — и множество «звезд» — артистов, писателей, журналистов…
Выступил и я, с текстом «под Жванецкого». Накануне, в Переделкине, я прочел этот текст Леониду Лиходееву и автору «всех сценариев советского кино» Толе Гребневу. Апробация прошла успешно. Но все равно я волновался: огромный зал Дворца молодежи — это не тихие кельи Дома творчества писателей в Переделкине. И еще рядом Саша Ширвиндт, ведущий вечера, шипит в ухо: «Пора за стол, читай быстрее. Или они сейчас тебя разорвут и съедят». Но мне удалось дойти до конца своего текста, сорвать аплодисменты и даже удостоиться объятия почитаемого мною мудрого Зямы Гердта… Позже, во время застолья, я пробился к Жванецкому. «А помнишь, ты говорил, что все уезжают, что впереди море, а сзади подпирают?» — сказал я хмельному Михаилу Михайловичу. «А ты представляешь, сколько бы здесь собралось народу, если бы впереди не было моря?» — ответил он. «И все-таки!» — настаивал я. «Подросли, — ответил он. — Столько прошло времени с тех пор. Подросли!»
Нелегко покидать Родину, нелегко начинать новую жизнь. Но жить на полусогнутых, чувствовать себя человеком второго сорта еще горше. Об этом состоянии нельзя судить со стороны, его надо испытать. Последние события в Чечне, на Украине, в Прибалтике, увы, явились для многих россиян горьким примером таких испытаний на собственной шкуре. Меня это рвущее душу состояние как-то миновало — вернее, я находил упоение в сопротивлении ему. Словно растирал ногтем зудящее место. Сознание мое пронизывала гордость за все испытания, пройденные моим народом, гордость за все, что привнес мой народ в мировую культуру, науку, религию. И это сознание, сиюминутно негодуя на какую-то обиду, по истечении времени успокаивалось, находя надежное противоядие в жалости к своим недоброжелателям, к их зашторенной жизни. Подобный иммунитет был моим «вторым позвоночником», основой мироощущения. С этим иммунитетом я мог жить в любом обществе, как в крепости. Со стороны порой подобное выглядело высокомерием, злило, выводило из себя недругов, да и друзей тоже. Друзья не понимали — как можно жить среди тех, кто тебя презирает. Можно! Даже интересно. Кроме того, у меня была нора — бумага и перо. Сгусток отрицательной энергии, что мог разорвать душу, я с мазохистским сладострастием успокаивал пером и бумагой. Такого щита не было у моей дочери. Именно от любви к ней я не только согласился с ее эмиграцией, но и всячески способствовал ей. Открыто, эпатажно, с гусарской безоглядностью. Выглядеть в глазах дочери рыцарем в те непростые дни было для меня вопросом чести. Думаю, что немногие вели себя подобным образом при тех обстоятельствах. Боялся и я. Но уронить себя в глазах близких людей для меня было страшнее страха…
Я ходил по всем официальным инстанциям, устраивал шумные разборки на таможнях, затевал судилище, когда вопреки закону власти пытались лишить родителей зятя части их жилплощади из-за отъезда сына, видел студеные глаза наших доморощенных чиновников-фашистов… Одни глаза туманила злоба, другие — ненависть, в иных была зависть и редко, очень редко — доброжелательность. Понятное дело, к такой работе не приставишь сочувствующего человека: чего доброго, полстраны выпустит. А их задача держать и не пущать! Признаться, и я иной раз ловил себя на мысли — может, плюнуть на все и уехать вместе с дочерью?! Но что я, сорокапятилетний мужчина, там буду делать? Такая возрастная категория более всего невостребованна. Мыть посуду в обжорках, ухаживать за престарелыми? Судьба литератора вне родины уязвима по многим причинам. Главное — нет читателя. Конечно, он есть, и писатель ему нужен, но это не тот читатель. Читатель-эмигрант хочет видеть в книге оправдание своего поступка — однозначное и резкое. Но жизнь-то разная. Там, как и здесь, у жизни две стороны — пусть не так остро политически, но экономически. Удивляет уверенность многих писателей-эмигрантов в своей востребованности на тех берегах. Некоторые действительно себя нашли, проявив широту и талант. Но большинство замкнулось, ушло в другую профессию или подверглось серьезным потрясениям, вплоть до самоубийства… И я продолжал ходить по инстанциям, стучаться в самые неприступные кабинеты, требуя соблюдения установленных инструкций. Подобное поведение вызывало оторопь у чиновников, привыкших к страху и покорности. Справки со скрипом, но выдавались. Таможенники ворчали, но возвращали незаконно задержанные вещи (помнишь, Саша?). Альбом с марками, твою любимую гитару, какие-то семейные безделушки, книги. А районная власть, не доводя дело до суда, оставила родителям зятя угловую сиротскую комнатку. Так было! Злословили, что я связан с «органами» — чем же еще объяснить такое поведение?! Один ныне престарелый поэт Б. писал за рубеж своей приятельнице, что корни моих связей с «органами» так глубоки, что… до сих пор издаются мои романы. Благодаря этим корням! Именно так! Бедняга поэт — старая школа: не верит, что можно издавать книги, не мараясь. Вероятно, сказывается личный опыт — когда-то он неплохо издавался…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});