Жить не дано дважды - Раиса Хвостова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2.
Нет, вы что хотите говорите, — а мне везет. Едва машина остановилась у какого-то домика, на крыльцо вышли два офицера. Один из них был…
— Товарищ подполковник! — кинулась я обнимать Прищуренного. — Товарищ подполковник!.. Товарищ подполковник…
А больше ничего не могу сказать. Подполковник Киселев тоже разволновался. Приподнял за локти, поцеловал в обе щеки.
— Олечка! Милая ты моя… Жива-здорова? — в прищуренных глазах его синие смешинки, отцовская нежность. — Ну, значит, все в порядке.
А я все твердила:
— Товарищ подполковник… Товарищ подполковник…
Какие слова замечательные — товарищ подполковник, — можно вслух сколько угодно произносить. Прищуренный ласково улыбался. Кто был на фронте, понимает, как велика солдатская дружба, как велико чувство привязанности к людям, с которыми свели тебя дороги войны. Не знаю, обрадовалась бы я тогда маме так, как ему. Хотя мама для меня — самый дорогой человек.
— Садись, Олечка! — Прищуренный ласково подтолкнул меня к своей машине. — Садись, отвезу тебя к друзьям.
— Товарищ подполковник… Ой, как хорошо быть дома, товарищ подполковник!
Из-под тяжелых век понимающие глаза.
— Где же ты была, Олечка! — улыбается Прищуренный. — Мы тут с ног сбились в поисках, — не случилось ли чего?.. Степан с Верой помогали — расстроились бедняги. На Лизу напустились оба. Та перепуганная: «Вечером, — говорит, — спать легла, а утром постель пустая». Куда тебя занесло?
Я смеюсь — теперь все действительно выглядит смешным — и рассказываю, как меня «пленил» советский солдат.
Прищуренный спрашивает:
— Куда Василий девался?
А вот это совсем не смешно. Я рассказываю о Василии, и волна гнева захлестывает меня. Неужели этот подлец уйдет от расплаты?
Прищуренный не отвечает сразу, кажется, что-то вспоминает или соображает. Но потом говорит сквозь зубы:
— Кажется, не уйдет.
Он долго смотрит на мелькавшие за дорогой сумеречные поля, виноградники. Молчит.
— А у меня для тебя сюрприз, — говорит он вдруг загадочно. — Угадай, какой?
Взбудораженные мысли рисуют нечто невообразимое. Может, мамочка приехала… Может, сестру Танюшу перевели в нашу часть… Может, папа служит где-то рядом… Самое затаенное держу про себя — боюсь подумать. Но вслух говорю:
— Сережка…
Белые брови Прищуренного вскидываются на лоб.
— Откуда ты знаешь, Олечка?
— Я не знаю. Я…
— Понятно! — серьезно кивает Прищуренный. — Сердце подсказало.
Сумерки уже настолько густые, что мне трудно разглядеть лицо Прищуренного — не смеется ли? Но по голосу угадываю — не смеется.
— Приехал он на второй день, как вы улетели… Встретился он где-то в пути с нашим врачом, случайно узнал о тебе. Самовольную отлучку человек совершил — не застал. Письмо оставил…
Мы молчим какое-то время. Прищуренный не мешает мне думать. Собственно, я не думаю, два чувства — счастье и горе — борются во мне. Счастье, что Сережка жив и здоров — был, во всяком случае, месяц назад. И горе, что могли встретиться и не встретились. Два дня отдалили нашу встречу на неизвестное время. Двумя днями раньше был бы он, или на два дня позже начали бы вылет — и мы бы встретились.
Но чувство счастья взяло верх: все-таки Сережа нашелся. Он искал меня, значит, помнит, любит. Значит, ничего не изменилось.
Что-то он написал в своем письме?
Уже в темноте подъехали мы к небольшому домику в два окошка, затянутых маскировочными шторами.
Подполковник крепко застучал в стекло, крикнул:
— А ну, подружки-дружки, встречайте найденыша!
Таня перелетела через ступеньки крыльца, задушила меня в объятиях. Обняла и замерла.
— Давай… поцелуемся…
Голос меня не слушался. Расцеловались. Расплакались. Рассмеялись. Вошли в освещенную комнату, снова обнялись.
— Вот мы и опять… вместе… — наконец заговорила я. — Где Максим?
Таня опомнилась, захлопотала.
— Помыться тебе надо!.. Вещи твои здесь… Скоро они вернутся… Вот мыло и полотенце…
Таня прижалась ко мне смуглым влажным от слез лицом.
— Олечка…
3.
Вот они — письма. Немного школьный, разбросанный мамин почерк; знакомый и незнакомый, отвердевший что ли, почерк Сережки. Я перебираю треугольнички, сворачиваю и разворачиваю их, так мне легче представить каждого. Прочитываю поочередно адреса. Заглядываю то в конец, то в начало писем. Стану читать одно, потом переметнусь к другому. Я не знаю, какому отдать предпочтение, и потому сама себя путаю.
В конце концов, замираю над Сережкиным письмом. Оправдываюсь тем, что мама — дома, а Сережка — на войне.
«Здравствуй, моя Вредненькая! Надеюсь, ты осталась — вредной, ты ведь захочешь назло фашистам вернуться с задания? Я очень верю в это, иначе не знаю, как бы смог жить дальше, узнав, где ты, родная моя, шальная девчонка. Трудно мне сейчас…
Представляешь — еду в часть из госпиталя (немного пообожгло, тушил склад с боеприпасами, дома не знают, и ты не пиши им), еду я, значит, всякими попутными средствами, вплоть до собственных нижних конечностей. Где-то, где, теперь и не вспомню, присоединяется ко мне военврач — не молодой и не старый дядя. Симпатичный на вид.
Ну, вдвоем всегда лучше, чем одному… Едем мы с ним, идем, голосуем на дорогах, постепенно разговариваемся: кто откуда и кто куда. Понравились друг другу — знаешь, как на фронте бывает? — и давай один перед другим открываться. Он свое, я свое. «Есть, — говорю, — у меня девчонка, ростом с ноготок. Маленькая, — говорю, — а страшно вредная. Ждать обещала. Но дождется ли? Совсем ребенком была, когда расставались. Такая одна не останется. С виду, может, и не очень приметная, а брызжет из нее свет — праздничным фейерверком».
Доктор спрашивает: «А что, у вашей девушки слово не твердое?»
Я так рассердился: «Как это, не твердое?! Да она, — говорю, — такая вредная характером, что назло всем дождется!»
Доктор спрашивает: «Так чего вы сами себя изводите?»
«Тоскую очень. В госпитале почти месяц лежал с завязанными глазами — не знал, буду видеть или нет, — так до галлюцинации доходил: видел ее наяву, смех слушал. Даже разговаривал. Больше года не переписываемся, так сложились дела: то не мог писать из части, то не хотел писать из госпиталя. Только перед выпиской отправил несколько строк. Может, и нет ее дома. Не сможет она сидеть дома в такое время».
Тут доктор ударился в лирико-философские рассуждения: о величии вашего, женского, пола. О духовной силе, спрятанной в хрупкую оболочку. Рассказал, какие у них в части смелые и милые девчата, как он восхищается ими и жалеет их. Трудно девушкам, а держатся.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});