Александр Поляков Великаны сумрака - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Состав уже хорошо разогнался, и тогда Иван и Игнат начали пальбу из всех стволов. А Тихомиров спокойно беседовал с усатым путейцем, который и ухом не повел.
На повороте спрыгнули с поезда.
— Ну что, слышал выстрелы? — дохнул порохом Иван.
— Ровным счетом ничего, — ответил Тихомиров.
— Отлично. Если повезут по железке, дождемся спуска и отцепим вагон, — спрятал оружие Игнат. — Перебьем охрану. Видишь, стрельба не слышна.
Сентянин этот план забраковал: много шума; а не лучше ли просто подкупить кого-нибудь в Харьковской тюрьме? Вообще, нужна разведка, нужны немалые деньги. С этим Тихомиров был согласен.Изящный, чуть барственный Сентянин после обильного и шумного ужина с вином извлек из шкафа отутюженную форму жандармского ротмистра. (К слову, сидела она на нем как влитая). Он был готов поехать в тюрьму, а там уж как выйдет.
Левушка высказался против — рискованно. Но на Александра посмотрел с уважительным удивлением; ведь думал: англоман-барчук, избалованный боннами в усадьбе, ни на что не годный.
В конце концов, удалось узнать дату, когда привезут Мышкина. Но в самый последний момент все изменилось: арестанта доставили в тюрьму тайно, ночью и всего на несколько часов, и на рассвете уже отправили в каторжную Печенегу. Долгие переговоры, «исследования» отчаянных Ивичевичей, готовность жаждущих подвига бунтарей, шифрованные телеграммы в Питер и ответы от Перовской — все оказалось напрасным.
А следом — новая беда.
В тот вечер Сентянин по делам кружка уезжал в Киев. Левушка проводил его до вокзала и теперь возвращался на квартиру. Он дошел уже до знакомого раскидистого платана, как вдруг услыхал выстрелы. Кинулся вперед.
Дом Ивичевичей был окружен жандармами и полицейскими. Перебегая по двору, они стреляли из револьверов по окнам. Из крайней разбитой форточки, заметил Лев, прицельно бил по нападающим оскалившийся Игнат. Разлетелось стекло справа, и оттуда из двух длинноствольных «американцев» поддержал брата Иван. Над головой Тихомирова жадно впилась в кору пуля, а рядом, вскрикнув, упал на зат- равевшую дорожку, засучил ногами крепкий усатый жандарм. Револьвер убитого упал прямо под ноги Левушки. Он машинально подхватил его.
— Уходи! Уходи, Тихомиров! — захрипел из окна Иван. — Не смей! Все одно — нам крышка!
Со всех сторон загрохотали выстрелы. Пули крошили стекла, ломали рамы.
— Уходи! Передай.
Надсадный крик Ивана оборвался на полуслове; Лев побелевшими глазами увидел, как дернулся бунтарь — раз, другой, и вдруг, мотнув чубатой головой, вывалился из окна в крапиву, тяжело и страшно продавив висящие осколки окровавленным лбом. Не помня себя, Тихомиров нажал на курок, целясь в спины наступающих на дом жандармов. Один из них рухнул в пыль, другие заметались, оглядываясь.
В эту минуту из дверей дома, покачиваясь, вышел Игнат. Левой рукой с намертво зажатым револьвером он придерживал правую, висевшую, как плеть; под мышкой белел сверток — небольшой, но увесистый. Пальба прекратилась. Над двором плыли сизые пороховые дымки.
— Взять социалиста! — приказал офицер.
И тут раздалось сиплое:
— Ваше благородие! Еще один злоумышленник. Он со спины зашел. — долговязый жандарм в надраенной медной каске ткнул пальцем в Тихомирова. Тот шагнул назад. И тут Игнат швырнул сверток под сапоги офицера и унтеров. Дрогнула, вздыбилась земля. На мгновение в дыму и пламени пропали все — и бомбометатель и голубые мундиры. Вопли, стоны. Чей-то дикий фальцет повис над двором — несмолкающий, гибельный.
А Лев все ждал: не встанет ли Игнат? Игнат не поднимался. Пора было уходить. Прощайте, веселые братья!
Он долго бежал по извилистым переулкам, потом шел по роще, спустился в овраг, где в глубоком от осенних дождей ручье утопил жандармский револьвер.
Потрясенный внезапной гибелью Ивичевичей, срывом предприятия, Тихомиров вернулся в Петербург. Соню он не узнал. Она набросилась на него, точно бешеная тигрица. Кляла его за неудачу последними словами. Безудержная кровь графа Разумовского, должно быть, вскипала в ней. Льву показалось, что еще чуть-чуть, и его в припадке самодурства ошпарят кипятком или отправят пороть на конюшню.
— Ты медлил, ничего не делал, — металась по комнате Перовская. — Что ж, если не удалось. Если даром погибли Ивичевичи. Тогда. Тогда будем освобождать Войнаральс- кого! Только не спать.
— Это уже без меня! — Он развернулся, хлопнул дверью.
— Между нами все кончено! Все. — услышал на лестнице незнакомо-визгливый Сонин крик.
Этот крик он вспомнил, когда записал в парижском дневнике — о ней, о Соне: «Ума — немного, но масса убеждения, веры, самоотверженности и воли — правда, в низшей форме упорства. Уж что заберет в голову—колом не вышибешь. При этом огромная доза консерватизма: «на чем поставлена, — на том и стоит». Ума творческого немного или даже вовсе нет, но очень много ума практического, житейского, который так нужен во всякой организации. Таковы, по всей вероятности, разные хлыстовские «богородицы».
Неужели и через годы, через неодолимо-смертную ледяную пустыню, над которой качнулась в апрельский день петля виселицы на Семеновском плацу, и замерла вдруг петля, натянулась, ломая нежную шею (как он любил ее целовать!), — неужели и тогда не забыл, не простил несправедливой обиды? А может быть, именно так, недоброй, насмешливой фразой, он заглушал настойчивую, то и дело возвращающуюся боль? И не хотел, не мог в этом признаться. Даже самому себе? Потому что. Впрочем, довольно.
И он писал, писал неровным падающим (в геленджикс- кую пропасть?) почерком; перо рвало бумагу.
Близорукие глаза пощипывало от слез.
Глава четырнадцатая
В студеной Пинеге, что в Архангельской губернии, политические ссыльные тепло, шумно провожали временного судебного следователя Петра Рачковского. Провожали любезного друга в Петербург, давали адреса соратников-социали- стов и рекомендательные письма к ним. И как не дать: в Пинеге двадцатишестилетний Петр Иванович вел себя крайне либерально, подчас даже вполне радикальски, в узком кругу показывал письма от «столпов» — Бакунина и Ткачева, с особым выражением читал вслух бакунинское: «У нас нет отечества. Наше отечество — всемирная революция».
Симпатию вызвало и то, что молодой следователь решительно отверг протекцию своего троюродного дяди, влиятельного в столице начальника «черного кабинета» (все об этом знали!) Антона Ивановича Лидерса, вхожего в апартаменты недавно назначенного шефом жандармов генерал-адъютанта Мезенцева. Добрый дядюшка настоятельно советовал бедному племяннику послужить «лазоревому ведомству», уже и место присмотрел, но Рачковский ответил ему насмешливой запиской, которую под веселые реплики и аплодисменты огласил в компании ссыльных.
Само собой, Петр Иванович успел нажить себе немало врагов среди местного начальства. Но и это льстило самолюбию, поднимало авторитет. Одно омрачало торжественные проводы. Здесь, в захолустной Пинеге, его неожиданно отыскала ветреная красавица Ксения Шерле, бывшая супруга, еще в Одессе сбежавшая от Рачковского с более платежеспособным любовником, и вот теперь, похоже, желающая снова вернуться к «чернявенькому котику». Разумеется, если этот «котик» заполучил хорошее место, может содержать любимую жену, не изводя ее, несчастную, голодом и нищетой, не попрекая рублем, истраченным на заколки.
Следователь заволновался: скорее надо уезжать, скорее! Впрочем, волоокая мадам Шерле вслед за письмом могла и сама объявиться в любой момент и где угодно. И поэтому Рачковский всю дорогу настороженно вертел головой, видя в каждой выходящей из соседнего купе даме неотразимую Ксению Мартыновну. Господь миловал — пока все обошлось.
В Петербурге Петр Иванович появился в элегантном сером пальто, твердой черной шляпе, с тростью в руке; высокий, плотного сложения брюнет с большими усами и щегольски подбритыми баками вошел в актовый зал университета, где гремел многоголосо и юно студенческий бал. Привел его порывистый Бух, заканчивающий свою яростную книгу «Земля — народу». Оживленный Бух подводил смущенного Рачковского то к Тихомирову, то к Морозову, беседующему с мрачноватым Георгом (так себя называл) Плехановым, то к Семенскому; последний хотя и давно закончил курс и служил судебным приставом Петербургского окружного суда, но со студенчеством дружбу водил. И не просто водил — помогал деньгами юным социалистам, прятал их в своем доме от филеров, хранил в подвале запрещенную литературу.
Здесь, на балу, Тихомиров и познакомился с Александром Михайловым, тут же взгромоздившимся на стул с бокалом янтарного тенерифа.
— Господа! Господа, п-п-рошу в-в-нимания! — вскричал с легким заиканием; стул от каждого произнесенного слова потрескивал под полноватым телом.