Александр Поляков Великаны сумрака - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты, любезный, видал, какие у нее коготки, у бестии этой? — наседал на солдата Богданович. — Под микроско- пом-то, а?
— А то! Я ж ее, как только заступил, под энто стеклышко и сунул, — воодушевился от близкой темы часовой. — Когти загнутые, а во рту крючки. Жуть! Ни дать, ни взять — имаго!
— Да ты ученый малый! — рассмеялся Богданович, косясь на прогуливающегося по двору Кропоткина: когда же он решится? когда? — А знаешь ли, какой нюх у этой твари? Вот уж кого вошь полюбит — пиши пропало. Только к нему и будет ползти.
— Не то заливаешь, барин? Что она, баба влюбчивая, что ль?
— Эх, Фома ты неверующий! Мы сами опыт проводили. Крутили шельму во все стороны, а она ползет к одному и тому ж. И еще.
В этот момент из окна серенькой дачи грянула бешеная мазурка: Эдуард Веймар дело свое знал. Музыка кричала, звала Кропоткина: путь свободен, скорее! Зунделевич без перерыва забрасывал сочные вишни в рот, косточки вылетали точно пули: да, путь свободен. Широкое напряженное лицо Богдановича снова приобретало оттенок раскаленного томпакового самовара.
Князь по тропинке медленно приближался к воротам. Богданович увидел, как Кропоткин оглянулся, посмотрел на охранника, остановившегося в нескольких шагах от него; солдат уставился на ворон, что-то не поделивших в углу двора.
Раз-два! — упал на траву зеленый арестантский халат. Князь рванулся к распахнутым воротам. Богданович шагнул ближе к часовому, заслоняя от него бегущего товарища.
— Ну и хвост у нее, вот такой! У вши.
— Какой еще хвост? Сказок тут не сказывай! — возмутился откровенной выдумкой солдат. — Ничего под стеклышком не было, сам смотрел.
— Ну, ты, брат, даешь! — горячился Богданович. — У тебя, должно быть, зрение слабое, как у вши. Хвоста не разглядел. Наврал, поди, про микроскоп? Кто ж тебя к нему подпустит?
— Что? Я?.. — задохнулся взмокший от обиды и умственных усилий охранник; он в сердцах пристукнул ружейным прикладом.
А Кропоткин продолжал бежать. Разгружающие с возов дрова крестьяне вдруг заголосили: «Глянь-ка, побег! Ишь, шельма продувная, лови!» За князем ринулись часовые и сидевшие на тюремном крыльце солдаты. Один из них оказался ловчее других и уже выбрасывал вперед ружье, стремясь догнать беглеца хотя бы штыком.
Скрипка играла, захлебывалась в сумасшедшей мазурке. Побледневшая барышня Лешерн фон Герцфельд, ломая тонкие пальцы, металась у раскрытого окна серенькой дачи, глядя во все глаза, как под музыку бородатый князь несется к пролетке, запряженной рослым Варваром, роскошным призовым рысаком.
В пролетке сидел человек со светлыми бакенбардами, такими знакомыми бакенбардами, что выскочивший на улицу Кропоткин на мгновение замер: «Что?! Не может быть! Великий князь Николай Николаевич? При чем тут?.. Провокация?»
Совсем близко за спиной затопали сапоги преследователей. И тут господин с бакенбардами оглянулся, и князь узнал в нем доктора Ореста Веймара; тот сжимал в руке длинноствольный «медвежатник».
— Скорее, князь, скорее! — закричал, вращая побелевшими глазами, «цесаревнин доктор». — Чего вы тащитесь, как беременная улитка? Ну же!
Рысак рванул с места в галоп так быстро, что Кропоткин чуть не выпал под ноги солдат, на бегу загоняющих в стволы боевые патроны. Лишь крепкая пятерня Веймара, с треском вцепившаяся в рубаху, удержала его. Пролетка понеслась по Слоновой.
На повороте князь оглянулся. Успел увидеть, как часовой пытается вырваться из объятий Богдановича, силится вскинуть ружье, но Юра что-то кричит ему, размахивает перед носом своими длинными руками, мешает прицелиться. Но выстрел ударил. Пуля пролетела высоко, теряя напрасную силу где-то у кожевенных мастерских. А доктор, не мешкая, на полном ходу уже натягивал на голову беглеца тесноватый цилиндр, набрасывал на плечо пальто, все так же крича кучеру: «Гони! Гони!»
У какого-то питейного заведения два жандарма вытянулись, отдавая честь военной фуражке Веймара. И тогда кучер прыснул, повернул довольное раскрасневшееся лицо; князь опешил: на облучке восседал сам Марк Натансон!
Стоял тихий розовый вечер.
Вначале заехали в цирюльню, где Кропоткину сбрили бороду, а после — покатили на острова, к Данону: кто ж из инспекторов III Отделения догадается искать беглеца в роскошной ресторации, отмечающего удачное предприятие в компании друзей устрицами и фуа-гра под игристое шампанское?
Глава тринадцатая
Но вот уже и его чудесное освобождение позади, и процесс «193-х» (Дело о пропаганде в Империи) тоже, а Тихомиров все никак не может опомниться: не всякого узника самодержцы лично на волю из крепости отпускают.
Правда, к суду его тоже привлекли, однако тут же оправдали; ну, почти оправдали: отдали под административный надзор полиции с определением обязательного места проживания, и это место давно звало его, пробивалось в сердце в бурные дни радикальской жизни и, особенно, — в томительные месяцы неволи. Ему вскоре надлежало ехать домой, в Новороссийск, к измученной ожиданием маме, к недоумевающему отцу, под их опеку.
А на третий, кажется, день воли — выстрел Веры Засулич в петербургского градоначальника Трепова. Горячая возлюбленная киевского бунтаря Боголюбова отомстила злодею, который распорядился высечь розгами ее жениха, не сломленного Домом предварительного заключения. О покушении
Тихомиров узнал на Невском, у Гостиного двора. Нахохлившиеся от стужи извозчики хрипло переговаривались — с ухмылками, чуть злорадно. О барышне какой-то, что из дамского револьвера пульнула в генерала. Левушка остановился, спросил подробности.
— Как звать-величать запамятовал, — повернулся косоглазый бородач. — В упор била, пуговица на мундире всмятку..
— Эх, Ероха, врешь ты много, а переврать не умеешь! — встрял костлявый извозчик с моргающими красными глазами. — Пряжку девица энта продырявила. Знамо, куда-рас- куда целила! (С многозначительной ухмылкой). Потому как ссильничал барышню енерал. Вот! Поделом, стало быть.
— Значит, тебе барышню жаль? — спросил Тихомиров.
— Чуток если. Она ж из господ.— признался красноглазый. — Тут другое. А пошто он нас притесняет?
— Как же? — удивился Левушка. — Градоначальник?
— Истинно он! — подпрыгнул на козлах Ероха. — Строгости по упряжи ввел. То удила ему не те, то сбруя с вожжами. Глазом не моргнешь — штраф. А то и бумагу отымут.
— Вот и получил! Бог шельму метит.
Домой, домой! Что может быть слаще? Разве что пухлые губы Сони, которые временами вдруг отчужденно твердели в поцелуе; Перовская рассеянно отводила глаза, куда-то торопливо убегала, называя множество мелких дел, требующих ее участия.
Но он был слеп. Он просто очень устал. После одиночки в крепости и в Доме предварительного заключения его утомляли люди, даже самые близкие, самые любимые. Что ж, беги, Сонечка, беги, родная, переживай за товарищей, которым меньше повезло — за Ковалика, Рогачева, Войнаральско- го. За тех, кто умер во время следствия, за тех, кто сошел с ума. Или за Ипполита Мышкина, владельца типографии на Арбате, организатора побега (жаль, неудачного!) Чернышевского из Вилюйска; того самого Мышкина, что под ободряющие реплики худющего адвоката Александрова произнес свою знаменитую речь: «Наша цель заключается в том, чтобы создать на развалинах существующего буржуазного строя тот порядок вещей, который удовлетворял бы народным требованиям.» А как? Конечно, путем социальной революции; ибо власть сама никогда не откажется от насильственно присвоенных ею себе прав. Да что там: бунт — вот единственный орган народной гласности.
Мышкин добавил перцу, назвав Особое присутствие Правительствующего Сената «домом терпимости», и получил десять лет Новобелгородского централа с последующим переводом на Карийскую каторгу.
Тихомиров написал домой о невесте, о Сонечке; о том, что летом приедет вместе с ней. Христина Николаевна ответила незамедлительно: ждем с нетерпением, и вина отец заготовил изрядно («того самого, твоего, сынок!»); вот только любит ли невеста сальтисон — ведь губернаторская дочка, какие у нее вкусы? Хотя сальтисон мы готовим все так же, по-нашему: на каждые три ножки берем одну куриную филейку. Это чтоб красивее было, когда за стол с Сонечкой сядете. Как разрежешь, просто глаз не оторвешь! Ну, и, само собой, желатину в меру...
Нет-нет, Перовская встретила его с той же радостью, что и других отпущенных на свободу товарищей. Но в том-то и дело (он это ревниво понял) — так же, как и других; как и Корнилову, Морозова, Кувшинскую, как всех остальных, снова спорящих до утра в дрянных номерах Фредерикса, а потом в квартире на Знаменской. А ведь он ждал совсем иного; она была его невестой, ему хотелось побыть с ней вдвоем. Он думал, что и она хочет того же. Он любил ее и знал наверняка, что и она его любит.
Но Соню теперь охватило другое страстное желание: во что бы то ни стало освободить Ипполита Мышкина; в ради- кальском деле Мышкин был фигурой невзрачной, малоприметной. А на суде его точно подменили — так уж заклеймил сатрапов и их приспешников, что только держись.