Ратоборцы - Алексей Югов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анна Мстиславовна еще девушкой — ведь дочь княжны половецкой и Мстислава Удалого! — выезживала диких коней. Встречать мужа ей поневоле приходилось, ради благолепия, в дамском, а не на мужском седле. И естественно, сыны обгоняли ее. И когда они, доскакав, окружали отца, радуясь и галдя и лихо наездничая вокруг него, Анна Мстиславовна, прискакав после всех, принималась притворно гневаться на мальчишек своих: в следующий раз, грозилась она, что бы там ни стали говорить за ее спиною толстые боярыни холмские, а уж она непременно будет в мужском седле. А тогда-де посмотрим, кто обгонит!
В последний год и десятилетняя Дубравка, которая прежде всегда, бывало, оставалась у столпа в коляске вместе со своей строгой воспитательницей, боярыней Верой, стала выезжать навстречу отцу верхом на спокойном иноходце, бок о бок с матерью.
Ветер конского бега развевал красный короткий плащ Даниила, наброшенный поверх панциря.
Нет, оказывается, ждут, ждут его… Вот виднеется кучка людей возле самого подножья столпа. Однако почему они пешие? Да и они ли это? Ни одна золотистая нить, ни одна искра не просверкнет на одеянии тех, кто вышел встречать его…
Даниил осадил коня. Льдинка внезапного ужаса скользнула где-то глубоко внутри, и всю спину обдало холодом и слабостью.
Теперь он ясно различал, что на всех, кто стоял у столпа, были темно-вишневого, коричневого и багрового цвета одежды: это был княжеский траур, это была панихидная одежда!
«Но… кто же умер? Кто? Кто?..»
Остановив коня, он всматривался, узнавал и не узнавал. До изваянья оставалось еще с полверсты.
И вдруг вспомнился рассказ папского легата, когда они ехали с ним в одном возке среди донецких снежных степей, — рассказ об открытиях Роджера Бекона, о том, что будто бы в зрительную трубу, им изобретенную, можно рассмотреть даже и поверхность Луны…
О, если бы знать, еще не подъезжая, что случилось, что там произошло без него!..
Он тронул поводья, и конь сызнова ринулся вперед.
Даниил начал узнавать. Вот Васильке. Вот — сыны: Рома… Лев… Мстислав… Шварно… Но где же Анна?! Дубравка где?!
Собравшиеся у столпа все стоят понуря голову. Ни один не делает и шага навстречу к нему!..
Тут он снова, уже совсем близко от них и уж совсем поиному, осадил коня и выпрямился.
И сразу же, как всегда, поняв, как должно, это его безмолвное повеление, брат Васильке отделился от остальных и начал медленно приближаться к нему.
Когда оставалось между ними не более десяти шагов, Даниил спрыгнул с коня, снял перчатки и пошел навстречу брату.
Васильке Романович сделал было движенье левой рукой, чтобы снять шапку, но старший брат порывисто, как бы с раздражением, остановил его руку, и шапка Василька Романовича упала наземь.
— Ну?! — глухо проговорил Даниил и широко и вопрошающе протянул к нему обе руки.
Васильке страшно, по-мужски, всхлипнул и, сотрясаясь головой, приникнул лицом к панцирю брата.
Даниил стоял неподвижно, стиснув брови, и прерывающимся голосом повторял все одно и то же:
— Ну?! Ну?! Ну?!
А в душе стояло: «Да которая, которая же из них?!»
Он не смел заговорить, он боялся, что язык, что уста откажутся повиноваться ему, что не смогут они произнести ни одно из этих двух, столь отрадных, блаженных, а сейчас вот как бы даже страшных, непроизносимых имен.
Правая рука его все еще прижимала к нагрудной пластине панциря голову плачущего Василька. Но в то же время поверх головы брата взор его снова и снова обегал маленькую кучку людей, стоявших у подножья столпа: ни Дубравки, ни Анны!
И вдруг он почувствовал, что кто-то взял потихонечку его левую, книзу опущенную руку. Склонив взор, он увидел, что это Дубравка припала к его руке, и тотчас же ощутил, как слезы ее капают на руку.
Близко перед собою, внизу, увидел он светлый затылок дочери. Но что это? Будто две черные летучие мыши вцепились в ее тоненькую детскую шейку и прикрыли жесткими крылами золотистую ямку затылка, откуда расходились косички!..
И тотчас понял, что это — похоронные вкосники…
Сдавив слезы и совладав с первым ужасом беды, Даниил Романович большим, суровым шагом близился к сыновьям. Склонив головы, все четверо без шапок, они ожидали его, не смея двинуться навстречу.
Не дойдя нескольких шагов, Даниил остановился. Обе руки его вскинулись кверху, он простер их в сторону сыновей и, возвысив голос, сам не зная, что говорит, глухим голосом не то выкрикнул, не то прорыдал страшную укоризну:
— Что же вы?!! Что же вы не уберегли мать?!
И повернул в сторону, и пошел, пошел по полю, не глядя ни на кого.
Отвеваемый ветром красный плащ обозначал его путь…
С глазами, полными слез, сыновья повернулись вслед уходящему отцу, но все так же стояли, не смея двинуться с места.
Один только Васильке отважился следовать за братом и шел чуть поодаль.
Пройдя немного, Васильке Романович, которому жалко стало племянников, кивнул им головою, чтобы и они следовали в отдаленье за отцом.
Даниил резко остановился. Василько подбежал к брату, думая, что он может понадобиться ему.
И тогда-то Даниил схватил брата за сукно кафтана на груди и рванул.
Не ведавший страха под саблями вражескими, Васильке стоял, задыхаясь, перепуганный насмерть.
А старший, потрясая им и то притягивая, то отталкивая его, загремел во весь свой грозный, далеко в битвах слышимый голос:
— А что же — воины мои не ожидали меня?!
Васильке молчал.
Тогда снова, и столь же грозно, как бы допрашивая брата своего, князь Галицкий возопил:
— А что же — бояре мои не ожидали меня?! Кириллмитрополит?! Все духовенство честное — где они?!
Гневом напоены были эти слова. Наконец он отпустил брата. Однако гневным взором он все еще как бы потрясал и удерживал его недвижимым и призывал к ответу.
И тогда Василько, сквозь слезы бесконечной своей любвик старшему, но и объятый трепетом перед ним, ответил, глядя брату в лицо синими добрыми глазами:
— Брат!.. Государь!.. Ждали, ждут… все ждут спозаранку… И народ, и все, все тебя ждут… Истомились… Только ведь горе-то, горе-то какое!.. И не посмели мы знака подать…
Даниил сощурился и сурово произнес:
— То — мое горе. А вы государя встречаете!..
Василько, поняв, что надлежит ему делать, быстро склонился, поцеловал руку старшего и стремительно кинулся прочь, одновременно подавая знак дружиннику-коноводу.
И сразу же, скрытые за пригорком, махальные понеслись во всю конскую мочь, взмахивая над головой алыми длинными язычками бархата, надетыми на острие копий.
Прошло несколько мгновений, и вот благозвучный звон колокола с кафедрального храма столицы поплыл над полямилесами в чистом весеннем воздухе.
И отовсюду отозвался и примкнул к нему благовест других колоколов.
Даниил взмахнул перчаткой, свистнул в два пальца. Белый конь заржал, и примчался к нему, и остановился как вкопанный.
Едва только сел князь в седло, как сразу же стало видимо по всей холмовине луга неисчислимое множество воинских, гладких и остроконечных, шишаков — шлемов.
Они блистали, как льды.
…Грозно ревело воинство. Свиристели свирели. Пронзительно били и восклицали тимпаны. Гремели, взвывая, литавры. Рыкали и звенели трубы ратного строя. Бухали подземно, будто тяжело вздыхающие великаны, огромные барабаны-набаты… Сверкнули ризы, митры, кресты и хоругви…
…Ревело воинство…
Пусть и за Карпатами слышат! Пускай и до Венгерской долины докатится, пускай же и у короля венгерского захолонет сердце: это он, Иоанн-Даниил, князь Галича и Волыни, возвращается от самого Батыя, не только не лишась Галича, не только не униженный, не опальным вассалом, но — союзником, мирником тому, кто из своих кочевий на Волге повелевает царями и герцогами, угрожая и самому Риму! Это он — Галича и Волыни обладатель — возвращается к народу своему, держа в горсти у себя союзные татарские полки!
Черное вдовство Даниила, детское сиротство Дубравки еще больше сблизили дочь и отца.
По заведенному с незапамятных времен строю княжеской семьи, как сыны, так и дочь каждый вечер, прежде чем идти спать, должны были побывать и на половине отца и на половине матери: получить благословенье родительское, отходя ко сну, пожелать отцу-матери спокойной ночи, а иной раз и выслушать замечанье за какие-либо проступки днем.
Теперь только на половину князя-отца надлежало им приходить! И они все еще не привыкли. То один, то другой, обмолвясь, бывало, скажет другому: «Ну, я пойду к маме!» — и вдруг смутится и станет пасмурен.
Дубравка и теперь еще, как только обидит ее чем-нибудь Мстислав, вся в слезах, кидалась жаловаться матери и вдруг, разогнавшаяся уже по паркету, вспоминала, что мамы-то ведь уже нет, и поникала головой, и все замедлялись и замедлялись скользившие по паркету туфельки, — княжна останавливалась, а потом уходила куда-нибудь в глухой угол сада и там плакала.