Прощай, молодость - Дафна дю Морье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я хочу, Карло, чтобы ты закончил обложку в этом месяце, — заявил он, — и хочу, чтобы в кои-то веки ты посвятил мне всего себя, а не разбрасывался под влиянием импульсов, исходящих от собственного равнодушия. Я хочу, чтобы ты выразил мою мысль с помощью кривых, и предлагаю, чтобы эта мысль называлась «Полет». Разумеется, ты можешь добавить немного собственной трактовки.
— Под полетом, — осведомился бородатый Карло, — ты подразумеваешь четкое впечатление ускользания разума после умирания тела?
— Естественно.
— Значит, не следует искать цветовые эффекты?
— Не следует.
У Карло был разочарованный вид. Я подумал: «Какая жалость, что Карло не получит своих цветовых эффектов!»
— Конечно, — продолжал оливковый, — формы не должно быть, вообще никакой формы. Нельзя связывать чистоту линии с импотенцией. Твоя кривая должна предполагать расслабленность — отрицание секса после акта.
— Да-да, я понимаю.
А вот я ничего не понимал. Ни единого слова из того, что они говорили. Я был бы не прочь им сказать об этом. Так им и надо. В любом случае все это было нереальным, так какая разница, что бы я им ни сказал? Я встал из-за своего столика и потащил за собой стул. Натолкнувшись на одну из девушек, я уселся и стукнул кулаком по столу.
— Вздор, — произнес я громко, и это было все.
Они смотрели на меня в изумлении. Первой пришла в себя толстушка.
— Убирайтесь отсюда, — сказала она.
Я вежливо ей улыбнулся, а потом кое-что вспомнил и укоризненно погрозил ей пальцем.
— Вы — та самая девушка, — обратился я к ней, — которая хочет знать, что делать со своим телом. Это верно, не так ли?
Она вспыхнула и с отвращением отвела от меня взгляд.
— Он пьян, — заметила она.
Я поднялся и очень серьезно им всем поклонился.
— Я полагаю, вы все очаровательны, — сказал я, — очаровательны!
— Кто вы? — спросил Карло.
— Поэт, — ответил я.
Оливковый приподнял брови.
— Вы нам неинтересны, — отрезал он.
Я взглянул на него с легкой грустью.
— А вот тут вы сильно ошибаетесь, — обратился я к нему. — Вам бы следовало заинтересоваться. Вам нужен более широкий кругозор, нежели тот, который может вам дать наука о кривых. Я не верю в кривые — и никогда не верил.
— Вы содомит? — спросила одна из девушек.
Я обдумывал эту мысль несколько минут.
— Нет, — ответил я наконец. — Нет, у меня недостаточно ритма.
— А что, если вам вернуться за свой столик и оставить нас в покое? — предложил оливковый.
— Лучше я вам прочитаю одно из своих стихотворений, — не согласился я.
Это было забавно. Я вовсю развлекался. Или нет? Я снова уселся за их столик.
— Мое стихотворение — это исследование угнетения, — сообщил я. — Я написал его давно, но не думаю, что оно действительно устарело. Вообще-то, между нами, я считаю его довольно хорошим.
Я начал читать строки стихотворения, которое когда-то давным-давно положил на письменный стол моего отца в библиотеке, и он взял этот лист в руки, а потом тот мягко опустился на пол.
И мальчик бежал по подъездной аллее, обсаженной каштанами, удирая от теней, которые его преследовали. Но я больше не был тем мальчиком, я был кем-то другим, удиравшим по другой аллее, от другой тени.
— Может быть, вы хотели бы послушать еще? — сказал я, закончив чтение. — Насколько мне помнится, должно быть еще одно стихотворение, и тема там совсем другая.
Они уставились на меня с глупым видом, и лица их были лишены всякого выражения.
— Итак? — спросил я. — Если первое показалось вам слишком коротким, то что вы думаете об этом? — Я откинулся на спинку стула, положив руки на колени, не замечая, что выгляжу смешно, гордясь своим маленьким триумфом.
— Вы хотите еще? — переспросил я.
А когда я добрался до конца своего небольшого репертуара, то увидел, что они мне улыбаются, а человек с оливковым цветом лица потирает руки, и девушка в очках смотрит на меня большими глазами. Тяжело дыша, она наклонилась ко мне с взволнованным видом.
— Это чудесно, — сказала она, — чудесно.
А бородач смотрел на меня и смеялся, и внезапно все они посмотрели друг на друга, будто впервые собрались вместе. И тогда я возненавидел их, да, я их ненавидел. Прежде все было хорошо, когда я мог потешаться над их кривыми, и их ритмом, и их симметрией рисунка. Но теперь все было по-другому. Они были другими. Теперь это уже не было игрой ни для одного из нас. Они были мужчинами и женщинами с узкими, ужасными умишками, бегавшими по кругу возле одной и той же темы, как кроты в ловушке, маленькие кроты, замшелые и дурно пахнущие. И я был не так уж пьян, как мне казалось.
— Я ухожу, — сказал я.
Оливковый тронул меня за рукав. Я стряхнул его руку — она была мне ни к чему.
— Эти ваши стихотворения очень хороши, — тихо произнес он, — действительно очень хороши.
Я ничего не ответил. Я знал, что уж если он их хвалит, то они совсем никудышные.
— Вероятно, вам бы хотелось увидеть их опубликованными, — продолжал он. — Каждому писателю хочется увидеть свое произведение напечатанным. Я каждый месяц выпускаю газету. Она расходится среди моих друзей в квартале. Мне бы хотелось, чтобы вы дали нам что-нибудь для газеты. — Маленький замшелый крот в ловушке…
— Нет, — ответил я, — нет, мне этого не хочется.
— О! — продолжал он настаивать. — Вы прекрасно знаете, что вам хочется.
— Да, — присоединился парень с желтоватым лицом, — да, вы непременно должны это сделать.
Они улыбались мне, подбадривали кивками, а потом кивали друг другу, и мне была омерзительна интимность их улыбок. Я их не знал. И не понимал, с чего это я должен с ними чем-то делиться, особенно таким.
— Может быть, это вопрос денег? — предположила вторая девица.
— Дело в этом? — спросили они. — Дело в этом? — И они взяли меня в кольцо, как пауки, готовые наброситься на свою жертву.
Я отрицательно покачал головой, мне хотелось уйти.
— Послушайте, — обратился ко мне оливковый, вытаскивая свой бумажник, — если я дам вам сто франков, вы запишете мне три этих стихотворения карандашом на бумаге? — Он помахал у меня перед глазами пачкой банкнот. Я взглянул на верхнюю, желтую и хрустящую. — Вот что я сделаю: я дам вам сто пятьдесят франков, если вы запишете для меня эти стихи и передадите мне все права на них. Я опубликую их в моей газете под своими собственными инициалами. Конечно, тогда вы лишитесь права на эти стихотворения, но разве оно того не стоит? Подумайте — сто пятьдесят франков!
— Нет, — ответил я, — оставьте меня в покое.
Бородатый Карло встал, оттолкнув столик.
— Это бесполезно, — сказал он. — Юноша пьян, и хватит с ним возиться. Мы теряем время.
Все они поднялись и отвернулись от меня, в раздражении пожимая плечами.
Но мне все-таки хотелось сто пятьдесят франков. Они были мне очень нужны. Я не мог их упустить. Грязные маленькие кроты!
— Подождите, — окликнул я их, — подождите! Дайте мне карандаш, я запишу вам стихотворения.
Они сразу же сменили гнев на милость и дружески заулыбались. Карандаш дрожал у меня в пальцах, буквы выходили кривые и неровные. Бородач потрепал меня по плечу.
— Вот и хорошо, — похвалил он, — вы молодец, и мы это знаем.
Я не нуждался в их симпатии.
— Давайте мне деньги, — сказал я.
Они вложили мне в руки две банкноты, а потом, забрав лист бумаги, сгрудились и начали читать про себя, шевеля губами; им не терпелось снова прочитать эти слова, и они опасались, не пропустил ли я чего-нибудь.
— Тут всё?
— Да, тут всё.
Они удалились и, перейдя через улицу, отправились в «Ротонду», больше мной не интересуясь, и их спины затерялись в толпе. Меня они тоже не интересовали. Я аккуратно сложил две банкноты и присоединил их к той пятифранковой, которая до настоящего момента была у меня единственным, что спасало от голодной смерти. Я вернулся за свой столик в углу. Сто пятьдесят франков. Не так уж плохо. Сто пятьдесят франков за три стихотворения. Грязные, вонючие маленькие кроты. Теперь разум у меня несколько прояснился, а мне не хотелось, чтобы он был ясным. Я подозвал гарсона и заказал еще порцию коньяка.
Фигуры прохожих все еще мелькали перед кафе «Купол», а напротив мерцали огни в «Ротонде». Такси со скрежетом проезжали по булыжникам бульвара Монпарнас.
Я взглянул на свои часы: стрелки показывали половину второго. Я весьма преуспел сегодня, в самом деле преуспел. Я продал три порнографических стихотворения за сто пятьдесят франков, и я целых сорок пять минут не думал о Джейке.
Париж — грандиозный город, а я — грандиозный парень.
Я продолжал сидеть в кафе и выпивать.
Я пропил семьдесят пять франков. В то время мне казалось, что ни к чему копить деньги. Конечно, я съехал с улицы Вожирар. Теперь она была для меня недостаточно скромна. Я снял мансарду в мрачном здании на бульваре Эдгар-Кине. Внизу были прачечная и грязная épicerie,[12] где в витрине были выставлены «поседевшие» плитки шоколада, банки с засохшими леденцами и тоненькие спагетти. Обычно на них сидели мухи и дремали на солнце, лучи которого пригревали их сквозь пыльные стекла.