Минуя границы. Писатели из Восточной и Западной Германии вспоминают - Марсель Байер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже летом над ним открылась закусочная «Korffs Cowboy-Corner»[39], и Айтель, который — как по заказу — стоял за длинным разделочным столом, получил от Корфа в подарок ковбойскую шляпу и был принят на работу жарельщиком. Голову — прочь, перья — долой, кишки — вон… Айтель изобретал гениальные эндшпили, а если случалось, что топор врезался в древесину с чрезмерной силой, то заглядывал под стол с добродушной усмешкой: «Небось испугался, Айтель Белый?» — «Все в порядке!» — успокаивал Айтель Черный.
Город вставал из руин, экономика процветала, и вскоре кур стали поставлять готовыми к жарке: их откармливали в корпусах без окон интенсивным методом, забивали, потрошили, упаковывали и опечатывали на автоматических линиях. Затем Западный Берлин окружили стеной, и «Cowboy-Corner» превратился в заурядный кабак, а кожа у состарившегося Айтеля стала такой же блеклой, такой же бесцветной, как мясо, которое он жарил во фритюре. Кухню он покидал редко, только ночью и с одной-единственной целью: сыграть наверху две-три партии. Голубого неба он не видел. Если противник вызывал у него некоторое уважение, то старик порой удосуживался объяснить в нескольких словах, когда, где и как он научился игре: мол, в годы войны, на кухне, под столом, шах, мат — вот, собственно, и все.
И наконец, его последняя — большая игра! Поначалу все было как всегда. В полночь Айтель поднялся наверх, прошаркал через трактир к своему столику, попросил Дылду принести шахматную доску и шкатулку с фигурами. С полдюжины игроков — Айтель видел это краешком глаза — надеялись сесть напротив него, однако он отогнал их небрежным взмахом руки и выстроил, как будто хотел играть сам с собой, оба ратных строя. Потом долго смотрел на квадратики полей, на черную пешку, делающую первый ход, на белого слона — и старался, прикрыв глаза, отстраниться от всех воспоминаний, от всех фигур, ходов и комбинаций, что теснились у него в голове. Это давалось ему с трудом, труднее, чем обычно, а перед мысленным взором непрестанно возникал молодой раненый солдат — тот, что в последние дни войны искал внизу, в туалетах, воду и ревел ревмя, как ребенок. «Почему, — спросил себя Айтель, — я думаю об этом человеке именно сейчас?» Он одернул края рукавов. Все-таки ему срочно был нужен новый, приличный, сшитый по мерке костюм жарельщика, и он решил поговорить об этом со Шпритти еще сегодня ночью. Айтель усмехнулся. Он понимал, что совершенно бесполезно обращаться с такой просьбой к Шпритти — здесь, в «Геллере», распоряжался Дылда, а договориться с Дылдой было невозможно. Потому что он, Айтель, потерял ковбойскую шляпу?..
«Füsse»[40] — подумал Айтель. Всю жизнь он видел перед собой «Füsse» и вот, под конец, потерял эту, подаренную ему Корфом, шляпу. Он снова усмехнулся. «Füsse. Füsse und Hüte»[41]. Надо остерегаться слов с «ü». С «Ü» нужно распрощаться. Никаких «müssen»[42]. Никаких «Züge»[43]. Слово «Hühnerbrühe»[44] сошло с его уст в последний раз. Küchengerüche künftig meiden dürfen[45]. Откуда такая ненависть к «ü»? Объясню тебе, Айтель Черный. Или Айтель Белый? Mir ist übel, und überall ist Sülze. Kübel! Gescheitert, endgültig, an mir. Aber glücklich. Glücklich im Entzücken der Trümmer, ein müheloses Debüt[46]. И Айтель опять улыбается, подзывает Дылду и, вместо того чтобы просить о выдаче нового, приличного, сшитого по мерке костюма, говорит:
— Эту партию я играю с Богом!
Взмах грязного рукава над доской — фигуры падают, разлетаются, неуклюже, как косточки, закатываются под стулья, между сапог, костылей и пластиковых сумок. «Эх!» — восклицает про себя Айтель. И берет доску обеими руками, поднимает ее — и переворачивает. Так и кладет перед собой: полями — к столу, тыльной стороной — вверх. «Сработано основательно», — думает он. Отныне пустой, обтянутый зеленым фетром квадрат станет его игральной доской.
Игра— Трахни меня! — сказал чей-то хриплый голос.
Это была проститутка, стоявшая обычно здесь, внизу, — рядом с дверью в кухню Айтеля. Парик сполз чуть ли не до бровей. Пояс — из лаковой кожи, чулки ажурные — со следами долгой носки, треугольные лепешки грудей сверху подбелены пудрой.
— Трахни меня!
В ответ появилась рука, подняла женщину и отнесла в сторону, а секундами позже — все свершилось быстро, почти бесшумно — тело ее было уже прижато к кафельной стене длинного коридора. Молодой человек спустил штаны. Крепкие, белые икры! А женщина? Она лишь слегка всплескивала серыми руками в такт ударам.
Тоблер бросился прочь, вбежал в кухню Айтеля, к горлу подкатил ком. Боже правый, неужели этим молодым человеком был он? Неужели он, благовоспитанный Тоблер, трахался с этой старой бледной сифилитичкой? Выглянув из-за дверного косяка, он увидел, как женщина удалялась на кривых шпильках, волоча за собой сумочку. Тоблера била дрожь. На голом проводе с покрытого плесенью потолка свисала лампочка, и там, наверху, прямо над ним, по-прежнему сидел Айтель — и играл с Богом. «И сколько же это длилось? Дни и ночи, дни и ночи…» Точно пораженный слепотой, Тоблер добрел от фритюрницы до разделочного стола, оттуда — до мойки. Здесь, внизу, было сыро, с тихим звоном падали капли, с кафельных стен стекали слезы, и Тоблер, сгорая от жажды, пытался ловить их кончиком языка. Потом, все той же неровной походкой, прошел в просторные, как зал, туалеты, затосковал вдруг по монастырской школе, сознавая в то же время, что нехорошо упиваться такой тоской.
Боже мой, думал он, тогда они носили длинные, до пят, рясы — с воротничком, до крови стиравшим кожу над кадыком. И год от года все отчаянней мечтали о побеге — в большую жизнь, полную радостей и соблазнов. Но единственным путем, ведущим из монастыря, был склеп с вратами вровень с полом, через которые усопшего сносили в открытом гробу вниз, под настил из каменных плит — ногами вперед. Песнопения замирали, и тогда из подземелья доносился звонкий, нестройный стук молотков: это четверо собратьев покойника заколачивали гвоздями тесную деревянную обитель. Потом воцарялась тишина, иноки накидывали на головы капюшоны, а высоко над ними, под купольным сводом, где живописец барочных времен оставил свое горячечно-мрачное видение свершившегося на Голгофе, разбегались, бросая копья, римские солдаты, мир — это было видно — погружался в ночь, земля сотрясалась, скала раскалывалась, оба крайних креста валились в разные стороны, средний же, изгибаясь и устремившись во Вселенную, так вытянул остекленевшее в смертном поту туловище Распятого вкупе со всеми его членами, сухожилиями и артериями, что уста, разверзшиеся для крика, вот-вот, казалось, приникнут к золотистой бахроме облаков.
На улице начинался новый день, однако пыльные окна плохо пропускали свет. Оба кельнера исчезли, не было ни алкашей, ни ночевавших тут бродяг. Все будто сквозь землю провалились… Тоблер стоял в пустом, высоком, сумеречном «Геллере». Он чувствовал себя великолепно — так великолепно, как никогда прежде. Потому Кройцберг и назывался Кройцбергом: Кройцберг был вершиной в великолепной жизни великолепного Тоблера. Здесь, в «Геллере», остались только двое: человек, который играл с Богом, и Тоблер. Он откашлялся. «Что ж, — решил он, — примем вызов. Сыграем!»
Он занял место напротив Айтеля и ухмыльнулся:
— Ну, дедуля, начнем, пожалуй!
А что же Айтель? Айтель сидел с поникшей головой. Подбородок оброс щетиной, кожа худых, длинных рук казалась прозрачной. Он не двигался. Фигуры — Тоблер это знал — лежали на полу, под столами. Долго взирал он на доску. Доску? Это были зыбкие, парящие в воздухе подмостки, и тогда он начал все-таки удивляться своему состоянию. «Неужели ты так пьян, — думал он, — что не можешь различить полей?» Издалека доносился шум метрополитена, музыкальный автомат сверкал хромированной окантовкой, а игральный вдруг разражался звяканьем и каким-то бессмысленным треском. Тоблер теперь тоже сидел неподвижно, тоже тупо смотрел перед собой, и только раз, когда ему показалось, будто в левом глазу старика мелькнуло что-то живое, поднял взгляд: по моноклю Айтеля прогуливалась муха. Нет, никакой Бог и никакой Тоблер не мог победить его. Айтель, самый хитроумный из всех шахматистов, окопался за обратной стороной доски. Тоблер долго размышлял, то погружаясь в полудрему, то бодрствуя, и вдруг, удивляясь самому себе и своей божественной мудрости, обхватил стол — и с размаху швырнул его куда-то в сторону…
— Вот так, — произнес он с усмешкой, — вот так!
Когда наружная дверь распахнулась и внутрь заведения по лестнице ворвались люди в белом, шахматисты сидели друг против друга без доски и без стола. Большими, понимающими глазами они смотрели друг другу на ноги.
— Поглядите, — бормотал Тоблер, с восхищением показывая на Айтеля, — поглядите, какой формы у него лакированные туфли и как они блестят!