Ницше и нимфы - Эфраим Баух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но склеротический Патронажный комитет попечителей и почитателей Вагнера считает, что мое воззвание-предостережение выдержано в оскорбительном тоне, и никто после такого обращении и копейки не даст.
Козима через моих друзей передает, что ее великий папаша Лист выражает восхищение «Несвоевременным». Этот старикан действительно следит за каждым моим словом. После такого, как ей кажется, смягчающего мою душу сообщения, она пускается во все тяжкие — расхваливать мое воззвание, осторожно добавляя, как будто совсем не знает моего характера, что нынче никто не рискнет так высказаться.
Скупость — знак времени.
Остается только проклинать эту жуткую страсть к стяжательству, охватившую так называемый средний класс, который абсолютно уверен, что тот, у кого больше денег, владеет истиной, совесть его спокойна, и можно без малейших угрызений совести сжигать евреев, еретиков и хорошие книги.
Единственным спасением для меня была бы женитьба. Обзавестись семьей и небольшим поместьем, не таким огромным, как земли моего друга фон-Герсдорфа, но все же.
Пока же мое домашнее хозяйство в Базеле, прилежно, с обывательским вкусом, ведет сестра. Приходя обессиленным после лекций и занятий в университете, я ложусь отдохнуть, равнодушно взирая на мебель, чехлы для кресел в безвкусных узорах из фиалок и роз, дешевые гардины с голубыми петлями, которые она привезла из Наумбурга.
Когда меня одолевает скука, я читаю ей греческие трагедии: это действует, как отличное снотворное.
Когда же мне плохо, я не встаю с постели, лежу, тупо уставившись в базельскую зимнюю серость за окнами, которая вгоняет меня в депрессию и во все остальные времена года.
Немного оживляет мое невеселое существование новый слушатель летнего семестра, Пауль Ре.
Он сын померанского помещика, младше меня на пять лет, чем-то похож на меня, тихий и застенчивый. Он пытается разработать новый психологический подход к философии. Я даже не подозреваю, какую роль он сыграет в моей дальнейшей жизни.
67А пока я пытаюсь как-то вырваться из этих невидимых, но удушающих тисков. Сажусь в поезд, всегда меня спасающий, еду в Лейпциг. Давно не пересекал границу Швейцарии, въезжая в Германию, да она меня и не очень интересует.
Для меня большое обжигающее счастье просто ехать на поезде. Наслаждаться едой на станциях вдоль дороги, обдумывать планы на будущее. Печально говорить, но каждый город, в котором мне приходилось останавливаться, спустя немного времени накладывал на меня ужасную скуку своей мелкой духовностью. Вина, вероятно, на мне, а не на этих местах, в которых я живу или посещаю.
Очевидно, единственное место, которое не разочарует такого странника, как я, в поисках своей Тени, это — Ничто.
Решив ехать, я напряжен и тороплюсь сесть в поезд, как можно раньше, и только для того, чтобы наблюдать из окна, как ребенок, следящий за пассажирами, за колесами, и ухо прислушивается к пыхтению и ритмичным выбросам дыма паровоза в чистое небо.
Поездка в поезде, порой сливается с колокольным звоном церквей, намекающим о более таинственных местах, пропадающих, скрытых которые манят их посетить. Думаю о том, что колокола вызванивают человеку его судьбу, едино, сойду ли я в рай или в ад. И там и там будет невероятная скука.
Сегодня тридцатое декабря, предпоследний и явно какой-то неудачный день тысяча восемьсот семьдесят третьего года, какие участились в последнее время. Я безучастно смотрю в окно поезда, на проносящуюся мимо железнодорожную ветку: рельсы идут в сторону и тут же обрываются в бурьяне и хламе, ржавея поруганным порывом в пространство. Воробьи скандалят в кустах. Вгоняет в тоску этот скандальный разгул свободы в безвременье, в затмении, в зимней обморочно оглушенной тьме в полдень, оглашенной вороньем.
Когда мы едем по пустынному пространству, ощущение такое, что владеем им целиком. На самом же деле пространство владеет нами. От его безмолвия и угрюмо равнодушного вглядывания в нас временами охватывает ужас. Он, этот ужас, затем все время в нас, но мы стараемся его подавить, когда он внезапно вырывается из души или, наоборот, врывается в сознание. Он особенно может нахлынуть на море, в лесу, в горах, когда глохнешь, и остаешься один на один с внезапным, звенящим в ушах, обморочным безмолвием.
Вдоль вагона прошла девушка, исчезла, словно стертая лапой приближающихся сумерек. И вдруг я ощущаю страшную опустошенность: я ведь абсолютно точно знаю, что ждет меня через несколько часов: не очень приятная встреча с моим старым и добрым учителем Фридрихом Ричлем. Ведь именно он впервые разбудил во мне умение и удовольствие самостоятельного мышления. Ему я обязан в значительной степени разбуженными во мне способностями ученого и исследователя.
Пытаясь расслабиться, я погружаюсь в дрему по ходу поезда, и уношу в сон скользнувшую небесным видением девицу, а сновидение оборачивается кошмаром со сворой козлов, мышей и тараканов, преследующих меня с моей добычей.
Просыпаюсь, оглядываюсь: ведь вокруг Лейпциг, с которым у меня связано столько воспоминаний.
Можно пройтись по улочкам юности, мимо таких мне известных кабачков и вовсе незнакомого, нового, молодого племени жриц любви, воистину подобных только вышедшим из воды Нимфам, судя по минимуму одежд на их телах.
С профессиональной незаинтересованностью стоят они в подворотнях.
Вот и здание университета, два ряда окон, массивное фундаментальное здание, кажущееся мне приземистым по сравнению с тем, каким я его увидел впервые восторженным взглядом неофита. Таково всегда наше словно бы усохшее прошлое, льнущее к сердцу в ностальгическом свете уходящей юности.
Осторожно, бочком, боясь потерять равновесие, вхожу к Ричлю, заранее зная, все обвинения и претензии ко мне, изложенные им в письме. Он видит во мне изменника филологии, в которой я добился, по его мнению, значительных успехов, и все это отбросил во имя циркаческих трюков в стиле Вагнера и Шопенгауэра. Он считает, что я зазнался: смотрю на него свысока, как на ползучую гусеницу. И, главное, по его мнению, я совсем потерял уважение к филологии — своей алма матер.
Надо уходить. Не хватает, чтобы тут, в его доме и в присутствии его семьи, у меня началась рвота. Последние его слова на прощание о моей высокомерности и презрении к нему и его окружению чуть не сбивают меня с ног. Я спешу распрощаться и долго стою в каком-то переулке, прислонившись к стене и вдыхая свежий декабрьский воздух.
68Вагнеры недавно переехали в городок Байрейт, недалеко от Мюнхена, где уже строят оперный театр специально для вагнеровского «Кольца Нибелунга».
Боюсь сглазить Судьбу, но физически я себя чувствую неплохо, психическое же состояние все хуже и хуже.
Гложет меня, изводит душу, гнобит, не отстает даже не предчувствие, а внутреннее повеление: разрыв с Вагнером неминуем, не медли. Затянешь, на этот раз не выбраться тебе из этой очередной, поджидающей тебя, могильной ямы.
Пытаюсь как-то от всего этого отвлечься. Время бежит. Вот уже февраль гонит меня к моему тридцатилетию. Вообще тридцать для меня тревожная цифра: в тридцать шесть умер мой отец.
Выходит из печати мое второе «Несвоевременное».
В апреле получаю письмо от Вагнера со странными намеками на мою мужскую компанию в Базеле и на насущную для меня необходимость жениться и родить, наконец, нет, не ребенка, а оперу. С этой оперой он преследует меня, как гончая. Но женитьба? Трижды он упоминает это слово. Добро бы, Мальвида, старая сводница, но Рихард. Может он что-то пронюхал про Козиму?
Нет, нет, Вагнер — тиран. А тираны по определению верят лишь в себя, и свои советы ценят на вес золота. Я же для него всего лишь один из лавровых листов в его венке, который невидимо присутствует под всеми его головными уборами, которым несть числа.
Но старик многим рискует, не признавая, например, Брамса, евреев, ну, в общем, хотя и не хочется мне признаться себе самому, — меня.
Может, именно поэтому я все тяну с поездкой в Байрейт. Надо ехать.
Радушно распахнув передо мной дверь, Рихард сразу заводит дифирамб немецкому языку. Это мгновенно заводит и меня. Говорю, не могу остановиться, что немецкий не приносит мне больше никакой радости, и я бы охотнее перешел на латинский. Ну, конечно, говорит он, как может быть иначе: я же — профессор.
Скандал готов вспыхнуть, но его умело гасит Козима.
Три существа, обычно при встрече не умолкающие ни на минуту, сидят в скорбном молчании.
Невозможно столько часов не раскрывать рта. Разряжаю обстановку, сказав, что собираюсь писать четвертое «Несвоевременное» — «Вагнер в Байрейте».
Готовясь к этой поездке в Байрейт, чувствую, как в меня вселился мой демон, и мне от него никуда не деться: кладу в чемоданчик клавир «Триумфальной песни» Брамса, написанной им в честь победы Германии над Францией в тысяча восемьсот семьдесят первом году.