Лоскутный мандарин - Гаетан Суси
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Жизнь так быстро пролетает, что и не заметишь, — прошептала склонившаяся над бездыханным телом пожилая женщина. Пегги навсегда осталась двадцатидвухлетней.
Глава 4
Не получив ответа, мужчина приоткрыл дверь и заглянул в комнату. На нем была широкополая шляпа, из тех, что носят только полицейские. Физиономия его была похожа на младенческое лицо, только заросшее густой щетиной. Он посмотрел на сидевшего в углу на корточках Ксавье, который упер подбородок в кулаки и дрожал, как загнанная в угол крыса. Мужчина в замешательстве стал разглядывать убогую обстановку, самодельную жаровню, привинченный к стене стол, кровать, которую правильнее было бы назвать нарами, валявшиеся на полу планки, вызвавшие у него недоуменный вопрос о том, для чего они могли быть предназначены, — и наконец взгляд его остановился на крюке, забытом на полу, но, очевидно, вырванном из потолка, в котором от него осталась дыра. Такие крюки были в каждой комнате на этаже, этот был как две капли воды похож на тот, на котором повесился Лазарь-Ишмаэль Бартакост. На кровати была свалена в кучу форма разрушителя. Мужчина нервно достал из кармана плаща носовой платок и вытер лоб.
Ксавье так и сидел в своем углу. Его трясло, взгляд бегал из стороны в сторону.
— Инспектор Монро, — без особого апломба представился мужчина и показал свой значок.
Ксавье ничего ему не ответил.
— Мне поручили вести это расследование… Я хочу сказать… что… это происшествие, случившееся по соседству пару дней назад. Можно мне присесть? — полицейский указал на стул.
Он сел, снял шляпу, снова вытер лоб, потом надел шляпу.
— Слушай, мне не хотелось бы, чтобы ты думал, что я всякие сплетни собираю. Мне сказали, ты работаешь разрушителем? — Он бросил взгляд в сторону рабочей формы Ксавье. — Тебе нечего бояться. Это дело мы быстро закроем. Мне уже удалось восстановить всю картину. Ну, так что ты по этому поводу думаешь?
Инспектор с мольбой и тревогой ждал ответа Ксавье, но со стороны последнего не последовало никакой реакции.
— Это мое первое расследование, и оно связано с разрушителями, — сказал инспектор как бы себе самому. — Но я тебе точно говорю. Вот, послушай. Представим себе на минуточку, что господин Лазарь-Ишмаэль Бартакост повесился по причинам, которые нас ни в какой мере не касаются, тем более что я не из тех, кто берется кого-то за что-то судить, боже упаси. Та табуретка, на которую он взобрался, когда упала, случайно задела ночной столик.
Понимаешь, к чему я клоню? А там, на столике этом, стояла керосиновая лампа. Так вот, лампа упала на диванный валик, на котором лежала голова спавшей молодой женщины, так что все становится на свои места, и нам нет нужды ничего больше доискиваться или кого-то еще в чем-то подозревать.
Пока инспектор говорил, Ксавье поднялся и попятился как-то боком, как краб. В конце концов он сел на кровать. Он по-прежнему молчал, и, казалось, его это дело вообще мало интересует, что некоторым образом успокаивало инспектора.
— Что же касается тебя, — ты же знаешь, какие у людей бывают длинные языки, — так вот, кто-то заявил, что застал тебя у двери в комнату мисс О’Хары во время этой трагедии. Но я бы вот что хотел тебе предложить. Ты не был знаком ни с ней, ни с ним, и…
— Пегги была моей подругой, а Лазарь — моим мастером.
Инспектор заткнул уши и раздраженно сказал:
— Я ничего не слышал! Я ничего не слышал!
Он взглянул на Ксавье, убедился в том, что тот больше ничего не говорит, и только после этого вынул пальцы из ушей.
— Ну, давай предположим, что ты не знал ни его, ни ее — так ведь бывает, правда? Ведь случается иногда тебе кого-то не знать?.. Ну, ладно. Ты услышал шум (инспектор попытался изобразить, как это могло быть). Или тебя насторожил странный запах (он с шумом втянул носом воздух), ты вышел в коридор посмотреть, что там к чему, и тогда (широкий театральный жест рукой, который, видимо, должен был выражать удивление) ты заметил там дым. Вот потому-то ты там и очутился, положив руку на ручку двери. Вот и вся история. Давай, мы с тобой будем придерживаться этой версии. Всем тогда будет хорошо, никто меня не будет беспокоить, и мы быстренько закроем дело.
— Пегги была моей подругой, а Лазарь — моим мастером. Мы вместе провели вечер.
Инспектор разразился звуками, похожими на щенячье тявканье.
— Я и слушать не хочу эти твои истории. Пожалуйста, избавь меня от них! Или мне тогда придется продолжить расследование. Надо будет допрашивать других разрушителей. Нет, только не это! Я тебя прошу… я просто умоляю тебя. Евреи они или негры, мне дела нет до того, какого они цвета, мое мнение в этих вещах полностью совпадает с твоим. В глубине души я с большим уважением отношусь к разрушителям, можешь мне поверить, один из двоюродных братьев моей матери женат на дочери члена Гильдии, клянусь тебе в этом!
Инспектор промокнул глаза носовым платком.
Ксавье медленно лег на койку, вытянул руки вдоль тела, мышцы на шее у него напряглись. Он повторил:
— Она была моим другом, а он — моим мастером. Мы провели вечер вместе.
Инспектор быстро и с шумом вышел из комнаты, снова зажав пальцами уши.
Мортанс остался один на один с ужасом, терзавшим его последние два дня. Он не мог думать — перед его мысленным взором все время возникала фигура его подруги, объятой огнем. Временами он не мог дышать, щеки его бледнели до синевы. Ему никак не удавалось совладать с этим ужасом.
Эта яркая до жути картина не шла у него из головы больше недели. Больше недели память снова и снова заставляла его вспоминать это ужасное событие. Если вдруг его внимание на краткий миг, совсем ненадолго переключалось на что-то другое — «Лучше выкинуть банановую кожуру теперь, пока она не начала пахнуть», — он удивлялся, что в этот момент уходила боль, и боль немедленно возвращалась. Когда он переставал о ней думать, она сама к нему возвращалась. То же самое происходило, когда он делал над собой усилие, чтобы отдохнуть, а это всегда знак сильного расстройства, когда приходится делать над собой усилие, чтобы расслабиться. Он мрачно сосредоточивался на мысли о том, что ему надо уснуть, как будто готовился к поединку. С огромным усилием воли, если он извлекал логарифмы из восьмизначных чисел, заставляя мозг напрячься в вычислениях, ему удавалось достичь странного состояния, при котором голова продолжала работать сама по себе, а он в это время как будто отключался, но, подчинившись внезапному внутреннему порыву, он вдруг восклицал: «Наконец-то я смогу заснуть! Не буду я больше об этом думать!» И тут же охваченная огнем Пегги яростно будила его, и он от ужаса кричал, а она хватала его за волосы, чтобы глубже погрузить подручного в пучину страданий.
Сбежать, уйти, куда глаза глядят, чтобы только не остават там, где была ты! Но если бы он прошел по коридору, вдохнул мерзкий запах горелой человеческой плоти, который еще оттуда не выветрился, который он чувствовал, подойдя к ее двери, если б он снова увидел ее комнату — место чудовищного абсурда, эта невероятная, непереносимая борьба наверняка кончилась бы тем, что он сошел с ума. Поэтому спастись от себя самого он пытался доступным ему способом: от стула к окну — три шага, от окна — кровати, попытаться лечь на нее и хоть ненадолго забыться сном чего так жаждала каждая клеточка его тела. Он накрывал голову подушкой, снова ненова безуспешно пытался уснуть и клял свое бытие, — узник собственных костей, он сжимал ладонями голову так, что в ней начинало что-то подозрительно поскрипывать. В конце концов он дошел до того, что прекратил есть. Теперь его силой нельзя было накормить. Правда, иногда, не сдержав зверского аппетита, он хватал первое, что попадалось ему под руку, луковицу например, и откусывал от нее кусок, даже не счищая шелуху. Но не успевал Ксавье проглотить пишу, как желудок ее отвергал, и парнишку начинало тошнить. С этого времени его всего — и тело, и разум, как единое целое, все время выворачивало наизнанку. С этого времени он разрывался между охваченным постоянной паникой разумом, дошедшим до такого состояния, что одни и те же мысли постоянно прокручивались, как белка в колесе, и своим истощенным телом, исстрадавшимся от голода, бессонницы и жалости к самому себе. Эти две его сущности стали теперь настолько друг от друга далекими, как осьминог и стремянка. И вдобавок, пока он испытывал такие мучения, каледый вечер в одно и то же время, как по расписанию, вплоть до самого рассвета Страпитчакуда пела так, что любого могла довести до белого каления.
За все это время он ни единой строчки не написал сестре своей Жюстин.
И только на рассвете восьмого дня его мучений траектория хода планет обрела иную конфигурацию. Что-то будто прорвало нарыв той боли, от которой рвалась на части душа Ксавье, вскрыло его, и боль устремилась наружу. Он все еще думал о произошедшей трагедии, но образы ее уже не носились беспрерывно в его голове, как ошпаренные кипятком кошки. Он мог теперь спокойно разложить их по полочкам. Когда первые тусклые лучи солнца заглянули к нему в оконце, он вдруг испытал нечто схожее с потрясением; в голове его, где на протяжении восьми дней стоял бессвязный невероятный грохот, вдруг воцарилась гробовая тишина. Добрая фея коснулась волшебной палочкой его тела на уровне печени, и из того места по телу стало распространяться благодатное волшебное тепло. Теперь он знал, что исцеление возможно. Жизнь, как говорится, вступала в свои права, призывая его следовать странной обязанности продолжения бытия. Теперь ему предстояло преодолеть бескрайнюю пустыню горя. Следующие три дня он посвятил заботе о себе самом — нормально питался, долго спал, уделял должное внимание своему сильно потрепанному организму. Он внимательно следил за тем, чтобы движения его были не резкими, продуманными, последовательными, он учился если не холить себя, то, по крайней мере, относиться к себе с уважением, с тем трезвым вниманием, которое необходимо любому идущему на поправку больному. В конце концов, в самый последний день, в самую последнюю ночь он так горевал, оплакивая дорогую свою утраченную подругу, что проплакал два часа кряду и тем самым дал ей возможность уйти из этого мира в плоти его во второй и последний раз.