О поэзии Иосифа Бродского - Михаил Крепс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он шел умирать. И не в уличный гул
он, дверь отворивши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,
он слышал, что время утратило звук.
И образ младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою,
как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.11
Симеону смерть оказалась не страшна, но у Бродского нет такой веры. Страх смерти этим не победить. Разум же, отвергая понятия Рая и Ада и относясь с недоверием к жизни после смерти, только усиливает этот страх.
4. Смерть
Страх смерти возникает еще и потому, что смерть -- это как бы сугубо частное дело, касающееся только одного человека -- себя:
Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
то кто же с нами нашу смерть разделит?
("Большая элегия")12
В этом вопросе очень трудно прийти от частного к общему и удовлетвориться той мыслью, что подобная судьба уготована нам всем -- всему человечеству. Уместно здесь будет вспомнить рассуждения Ивана Ильича у Толстого, пожалуй, единственного русского писателя, пытавшегося проблему смерти глубоко и философски осмыслить -- Иван Ильич, размышляя над силлогизмом: "Кай -- человек, люди смертны, следовательно Кай -- смертен", никак не может им удовлетвориться, ибо не способен думать о себе, как об абстрактном Кае, поэтому возможность его, Ивана Ильича, а не Кая, смерти так ужасает его. Кай-абстракция никак не вмещает Ивана Ильича-индивидуума: "Разве для Кая был тот запах кожаного полосками мячика, который любил Ваня? Разве Кай так был влюблен?"13 Те же мысли об индивидуальной смерти преследовали и самого Толстого:
"Я как будто жил-жил, шел-шел и пришел к пропасти и ясно увидал, что впереди ничего нет, кроме погибели. И остановиться нельзя, и назад нельзя, и закрыть глаза нельзя, что бы не видать, что ничего нет впереди, кроме обмана жизни и счастья и настоящих страданий и настоящей смерти -- полного уничтожения." ("Исповедь")14
В отличие от Толстого и его героев Бродский рано приходит от личного страха смерти к выражению общечеловеческого -- к универсализму точки зрения на смерть, к ассоциации себя с Каем-абстракцией (что не обязательно ослабляет страх личной смерти). "Я" часто у Бродского звучит как "мы" или с "мы" соединяется. Уже в "Холмах", отвергая традиционный образ смерти (в духе державинского: "Как молнией косою блещет /И дни мои как злак сечет"), поэт приходит именно к такой надличностной трактовке темы:
Смерть -- не скелет кошмарный
с длинной косой в росе.
Смерть -- это тот кустарник,
в котором стоим мы все.15
Нова для русской поэзии в "Холмах" и идея того, что жизнь содержит в себе смерть, не существует без нее, что жизнь есть одновременно и умирание. Я говорю здесь лишь о новизне поэтического восприятия и выражения, а не об абсолютной оригинальности этой мысли как таковой. Для русской поэзии в целом характерна классическая греческая концепция: жизнь ничего общего со смертью не имеет, не содержит ее элементов, но рано или поздно соприкасается с ней в определенной точке, и это соприкосновение является ее концом -- Парка внезапно обрывает нить жизни. Поэтому чужая смерть для русского поэта -всегда неожиданность, а мысль о том, что мы все умрем и нас забудут, порождает элегии и стихи в форме плачей. Другой темой в русской поэзии является вознесение души в рай, соединение с Богом, жизнь после смерти, т.е. отношение к смерти религиозное в философском ключе Христианства или идей близких к нему (см. у Державина "Лебедь").
Это отношение к смерти по существу есть способ преодоления страха конечности личного бытия и в философском плане является куда более интересным и оригинальным способом решения проблемы, чем в стандартных "унылых элегиях" русских поэтов о неизбежной смерти. Преодоление страха смерти по-своему звучит в философской пантеистической лирике Тютчева, понимавшего смерть как слияние с "родимым хаосом", которое ему не только не страшно, но иногда даже желательно:
Чувства мглой самозабвенья
Переполни через край!
Дай вкусить уничтоженья,
С миром дремлющим смешай!16
В другом его стихотворении "родимый хаос" назван "бездной роковой", но мотив слияния с этой бездной трактуется без изменений. Стихотворение это построено как развернутое сопоставительное сравнение "человеческого Я" с весенней льдиной, плывущей к слиянию со стихией:
Смотри, как на речном просторе,
По склону вновь оживших вод,
Во всеобъемлющее море
За льдиной льдина вслед плывет.
На солнце ль радужно блистая,
Иль ночью в поздней темноте,
Но все, неизбежимо тая,
Они плывут к одной мете.
Все вместе -- малые, большие,
Утратив прежний образ свой,
Все -- безразличны, как стихия, -
Сольются с бездной роковой!..
О нашей мысли обольщенье,
Ты, человеческое Я,
Не таково ль твое значенье,
Не такова ль судьба твоя?17
Не менее оригинально тема борьбы со страхом смерти поставлена у Фета, который мыслил о человеке не в понятиях души и тела, а представлял его как вместилище вечного, божественного огня. Не Бог как таковой непостижим для Фета, а наличие этого неумирающего огня в человеке:
Не тем, господь, могуч, непостижим
Ты пред моим мятущимся сознаньем,
Что в звездный день твой светлый серафим
Громадный шар зажег над мирозданьем.
И мертвецу с пылающим лицом
Он повелел блюсти твои законы:
Все пробуждать живительным лучом,
Храня свой пыл столетий миллионы.
Нет, ты могуч и мне непостижим
Тем, что я сам, бессильный и мгновенный,
Ношу в груди, как оный серафим,
Огонь сильней и ярче всей вселенной.
Меж тем как я, добыча суеты,
Игралище ея непостоянства, -
Во мне он вечен, вездесущ, как ты,
Ни времени не знает, ни пространства.18
Смещение акцентов с проблемы жизни и смерти на проблему существования "огня" собственно отменяет первую как таковую, хотя сожаления поэта о неминуемом уходе этого огня из земной жизни придают его размышлениям элегический оттенок:
Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет уходя.
("А. Л. Б--ой")19
Обычной позицией по отношению к смерти у большинства людей является алогичное игнорирование самого ее существования для данной личности, она постоянно вытесняется их сознанием, рассматривается как объективный феномен, из которого своя уникальная смерть комическим образом исключается. Подобное отмахивание от проблемы находим у эпикурейцев, а в русской литературе у белозубого лицеиста Пушкина:
Не пугай нас, милый друг,
Гроба близким новосельем:
Право, нам таким бездельем
Заниматься недосуг.
("Кривцову")20
Вообще Пушкин кажется в русской поэзии наиболее полным воплощением душевного и телесного здоровья, духовной неизломанности, эмоциональной неиздерганности. В поэзии же Бродского эпикурейские мотивы уюта, лени, дружбы, веселого застолья, легкой счастливой любви, наслаждения благами мира и физическим здоровьем начисто отсутствуют.
Размышления о смерти более характерны для западноевропейской медитативной поэзии, построенной на принципах традиционного средневекового подхода к смерти -- Ars Moriendi.21 Человек должен думать и размышлять о смерти заранее, чтобы не прийти к ней врасплох. Есть лишь два способа медитации о смерти: или мысленно следовать за телом в землю, представляя, что с ним там будет происходить, или следовать за душой в небеса и размышлять о формах и сути новой жизни. Первое -- тривиально, так как известно человечеству в результате опыта, второе -- оригинально, ибо знания о жизни духа утаены от человечества, и каждый может позволить себе полную свободу в ее трактовке. Второе как оптимистический взгляд на будущее и рекомендуется средневековыми теологами, и именно через этот второй способ медитации человек постепенно побеждает страх смерти, являющийся естественной чувственной реакцией его органической сути. Отсюда и прославление Бога, к которому приходят в результате такой медитации.
Медитация о смерти в данном плане очень характерна для английских поэтов-метафизиков, в частности Донна, Герберта и Трахерна. Это вовсе не означает, что первый способ не эанимает их и не встречается в их поэзии, наоборот, о смерти тела говорится и зачастую в самых неприкрашенных терминах, но поэт всегда выводит нас на светлую дорогу второго подхода:
And gluttonous death, will instantly unjoynt
My body and soule, and I shall sleepe a space,
But my'ever-waking part shall see that face,
Whose feare already shakes my every joynt.
Donne ("Holy Sonnets", 6)22
У Герберта мы обнаруживаем даже переосмысление образа смерти -- из мешка уродливых костей она преображается в красавицу, которую нужно ждать, а не бояться (речь здесь идет о Христианском понимании смерти в противовес до-Христианскому):