Дягимай - Йонас Авижюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старый Гиринис даже перекрестился — до того разволновался. Но не очень-то удивился, увидев перед собой темную еловую завесу, за которой когда-то плодоносил Стиртин сад: задумался Йонас и не заметил, как по узкой луговой тропке свернул к бывшему хутору приятеля. «Ноги сами меня сюда привели», — усмехнулся старый Гиринис в усы, почувствовав, что угнетавшее его недавно чувство улеглось и на душу снизошла какая-то возвышенная печаль, навеянная безвозвратной утратой. Глаза у старика подернулись дымкой, он зашагал, с трудом волоча ноги по заросшей дорожке, где в лунках ржавела вода, которую не успело высушить выглянувшее из-за туч солнце, и в его, Гириниса, смятенной голове то возникали, то пропадали, выцветая и расплываясь, картины юности. Они возникали бессвязно, случайно, казалось, совершенно разрозненно, но удивительно ярко, словно все было вчера. Вот здесь был овин, а там, среди этих четырех берез, хлев с флюгером — оранжевым петушком на крыше. За хлевом — пруд, огороженный высоким плетнем, чтобы ночью в него какой-нибудь прохожий или ребенок не свалился. А уж рыбы в пруду — видимо-невидимо!.. Гиринис не раз вытаскивал из пруда невод, раздевшись по пояс вместе с другими гостями Старты. И теперь, кажется, он ясно видел: и ослепительно яркое солнце в неоглядной синеве, и шумную, неугомонную стайку людей на высоком берегу пруда — господи, сколько знакомых лиц, ему больше не суждено их увидеть… Прошлое… умершее прошлое… как и колодец, заросший бодыльем… как и этот прогнивший журавль, рухнувший на землю… Или как замшелый фундамент избы, на каменной груди которого покоилось жилье Старты, покрытое оцинкованной жестью, с крылечками, с небольшой, но вместительной светелкой. Вот здесь, где торчат стебли прошлогодних лопухов, были наружные двери. Так называемый каждодневный вход. Через кухню. А со стороны дорожки гости входили. Йонас Гиринис всегда через кухню ходил, потому что своим человеком был. Там же, на кухне, его за стол усаживали — напротив печурки, уставленной горшками. Бог ты мой, как было уютно у Старты! Йонас Гиринис, кажется, и сейчас еще видит покойницу Стиртене, распаренную, хлопочущую, колдующую над горшками… Когда хозяева варили пиво, приглашали в избу, а на праздники — даже в светелку. Выпьют ячменного и как затянут песню — оконные стекла дрожат. Старта, бывало, утихомиривал: эй вы, мужики, не дерите так глотки, свет погаснет. Только увещевания Стирты для Гириниса — как масло в огонь: еще громче выводит, во всю мощь своих легких гудит, как отлаженный орган, аж потолок качается. Лампа, глядишь, и впрямь гаснет, и в избе темнеет. Да, был у него, у лешего, как его Стирта прозвал, голос. Да что там голос — голосина. Свадьбы, крестины, поминки — нигде без Йонаса Гириниса не обходится, как нынче без Унте.
Старик бродил по усадьбе бывшего друга юности, млея на каждом шагу от приятных воспоминаний, от которых нет-нет да кольнет сердце и затуманит слезой глаза. «Прожил человек целый век, а что оставил? — печально размышлял старый Гиринис, присев на солнцепеке на сломанную скамейку под яблоней. — Ежели бы не этот еловый венок вокруг сада, не плодовые деревья, никогда не подумал бы, что здесь когда-то труба дымила, коса звенела, которую точили в подклети, что дети гомонили и гуси гоготали… В самом деле, не господня ли кара: работаешь, строишь, из кожи вон лезешь — мол, детям останется, — а они твой труд собаке под хвост. Оберут до нитки, обчистят, и будь добр, догадайся, жил когда-нибудь здесь Юргис Стирта или не жил?.. Так-то… Каждая пядь земли полита его потом, а его самого будто и не было вовсе. Только рута, ельничек, четыре березки да еще эти яблони… Но и они, эти красавцы деревья, сгинули бы, не будь Унте… Немного не хватало, чтобы только ветры здесь гуляли. Совсем немного… И какая же тогда о тебе осталась бы память, человече? Разве что каменный крест на могиле, который ты сам же и соорудил, как бы предчувствуя, что от детей такого почета не дождешься».
Солнце уже близилось к зениту, а Йонас Гиринис все еще сидел на замшелой скамейке, погруженный в свои невеселые думы. Сидел, изредка поглядывая то на черную стену ельника, подпиравшего своими стрельчатыми кронами голубизну весеннего неба, то на голые ветки яблонь, на которых весело чирикали воробьи, соперничавшие своим щебетом с прилетевшими недавно скворцами, радостно обживавшими скворечни. От чистого воздуха у старого Гириниса кружилась голова и светлели мысли. Ничего не хотелось, только спать, спать под веселую музыку весны, уснуть и не проснуться. Сейчас же, сей момент. Птахи возвращаются из теплых краев — глядишь, и пропоют тебе отходную. Пока стоят еще эти ели, источающие удивительный, ни с чем не сравнимый запах жизни… Пока еще зеленеют ржаные всходы, чешет по опушке заяц и фабрика рядом круглосуточно не дымит. Уснуть навеки, запечатлеть образ родной земли, малой частичкой которой ты был, и в небытие… Ага, я бы сказал: спасибо, господи, за такую милость. Только перед тем, как позовешь меня к себе, за облака, позволь проститься… обойти усадьбу, и мимо пруда, мимо ельничка, навевающего своим шелестом покой и благодать, доплестись до дому, чтобы в последний раз глянуть на те места, с коими сызмала сросся, как дерево с землей…
— Что ж, вставай и иди, добрый человек, — донесся всемилостивейший голос с неба.
Йонас Гиринис благодарно улыбнулся тому голосу и зашагал прочь с хутора Стирты, чувствуя в ногах удивительную, дотоле не виданную легкость. Мимо пруда (казалось, его только выкопали и доверху наполнили желтоватой глинистой водой), мимо яблонь и смородиновых кустов, раскинувшихся за березняком, гремящим от неумолчного щебета пичуг и пичужек. Мимо зеленого ельничка, с трех сторон обступившего сад, на краю которого виднелась изба Стирты — только что срубленная, такая звонкая и легкая, почти невесомая — кажется, тронь пальцем, и польется со сруба музыка. И ели казались почти невесомыми бумажными вырезками, словно приклеенными к земле. И Юргис Стирта был прежний, но тоже невесомый. Кажется, повис на прозрачной нитке, прикрепленной к вколоченной в землю жерди. Потяни ее, сорви, и старик Стирта воспарит в небо, как воздушный шарик.
— Что ты здесь делаешь? — спросил Йонас Гиринис, удивляясь тому, что и язык у него во рту невесомый, и слова не он говорит, а кто-то другой.
— Хочу взять то, что жизнь мне недодала, — отрубил Стирта, и старый Гиринис еще больше удивился: не слова вылетали изо рта друга юности, а фиолетовые мыльные пузыри, и от них исходил какой-то странный гул наподобие резкого звона пилы.
Старый Гиринис зажмурился и снова открыл глаза — не снится ли ему? Стирта со своими фиолетовыми пузырьками вдруг исчез, но резкий, пронзительный звук пилы еще острей отдавался в ушах. Только теперь вроде бы доносился с другой стороны. Старый Гиринис глянул туда и снова увидел Юргиса Стирту, опустившегося на одно колено и пилившего ель. Другой конец пилы тянул Андрюс Стронус, колхозный председатель, свежевыбритый, разодетый по-праздничному, с каким-то причудливым, видно, заморским галстуком, в белой сорочке, в новой пиджачной паре, в ботинках на высоком каблуке — они были так начищены, что старый Гиринис отражался в них, как в зеркале. Короче говоря, франт франтом, каким он и впрямь был. Только на лацкане пиджака почему-то чернела сатиновая ленточка — знак траура.
— Пилите? — воскликнул Гиринис.
— Пилим, — спокойно ответили оба и даже не взглянули на него.
— Такие ели!.. Юргис, неужто ты рехнулся? Ведь ты же сам своими руками высаживал их!
— Потому и пилю, что своими руками…
— Да вы же так весь ельник под корень. Без всякой жалости, без зазрения совести? — прошептал Гиринис, чувствуя, как слезы застят ему глаза.
Никто ничего не ответил. Только пила без устали жужжала, разбрызгивая белые снежинки опилок и холодно поблескивая на солнце своими стальными зубьями. Жужжала все более громко и остервенело. Старый Гиринис, как в тумане, видел островерхую крону ели, дрожавшую в предсмертных судорогах, вот-вот упадет набок, отчаянно цепляясь мохнатыми ветками за землю.
«Не вымолил я у господа милости: не меня дерево, а я дерево переживу…» — с тоской подумал старый Гиринис, щупая рукой грудь, — ее словно стиснули железными тисками и не отпускали…
От этого удушья, от этой наползавшей духоты старый Гиринис и проснулся.
Первым, что приметил его сонный взгляд, был колхозный газик, который маневрировал на подворье и никак не мог развернуться. Уставившись на фанерный кузов, выкрашенный в зеленый цвет, старый Гиринис не сразу обратил внимание на человека, ошивавшегося чуть поодаль от машины. В двух-трех шагах от него топтались еще двое: один из них держал наспех скрученную веревку, а другой что-то записывал в какую-то книжицу.
— А теперь обмерьте сад! — бросил тот, кто терся возле машины.