Легкая голова - Ольга Славникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты вроде умный, а совсем дурак, – рассердился на этот выбор Вованище. – Вылезать на набережную будем, прямо к ногам гуляющего народа? Или думаешь, я с тобой, таким сподручным, двадцать километров по дну проползу? Надо еще и поглядеть, какое дно. А то сиганешь, и прямо на штырь, как бабочка в коллекцию. Мне ничего такого не надо. Придется самому поработать, разведать, что и как.
Этим Вован и занялся, как только потратил все деньги, что были даны на экипировку. Взял привычку заявляться к Максиму Т. Ермакову часов в двенадцать ночи, чтобы угощать инвестора подводными репортажами и самому широко угощаться из холодильника и бара. Приходил грузный, сырой, следил на полу в прихожей, скрипел пальцами-буграми в перекошенных носках, бурчал по пути на кухню голодным животом, точно внутри у него был аквариум, в котором работал мощный аэратор. Сжирал и выпивал все подчистую, за исключением кофе, которым брезговал. Крошечная кухня, переполненная радиопередачами вперемешку с трескучими помехами, казалась закупоренному слуху Максима Т. Ермакова глухой, как река подо льдом; верхние соседи, колотившие в потолок, были словно рыбаки, пробивавшие прорубь, чтобы спустить приманку. Трудно было говорить, не повышая голоса до крика; следовало как бы скользить под слоем шумов, льнуть голосом к самому столу, с которого совершенно беззвучно падали на пол то вилка, то нож. У Вованища получалось лучше – должно быть, сказывались навыки не столько подводные, сколько тюремные.
По словам Вованища, которые Максим Т. Ермаков разбирал отчасти по губам, дно Москвы-реки и Яузы представляло собой кисель. Видимость максимум метра полтора. Муть, хлопья, топляки. Лежит отломанная корма, белесая, мятая, как ведро из-под побелки. Едва не зацепился. Никто не убирается, водная артерия столицы, перемать! Солнышко со дна еле-еле видно, еле трепыхается на волнах, будто мелкая рыбешка в сетке. А глубина всего-то метра четыре, смех один!
– В центре Москвы вообще нырять нельзя, – Вован в ажитации таращился прямо в глаза Максиму Т. Ермакову, словно предлагая заглянуть сквозь свои синеватые мутные стеклышки непосредственно в душу. – Там такие патрули, ты что! Акулы! Ты про Крымский мост забудь.
По рассказам Вованища, он не раз и не два видел под водой забранные решетками коллекторы, возле которых гроздьями висели боевые пловцы. Наверное, коллекторы ведут куда-нибудь в Кремль, а то и в тайный правительственный бункер. Решетки обросшие, шевелятся, как живые, будто червяки в консервной банке, за ними тьма такая, что жуть берет. Лучше даже не соваться! Вована и одного чуть не арестовали под водой, а если он еще человека на себе потащит, тогда что будет? Возникли двое вдруг, из ниоткуда, уже подхватили, скользкие, Вована под руки, и головы были у них, ей-богу, такие, как у того гражданина начальника, что приезжал Вована нанимать в пикет: вроде длинных, не очень туго надутых, воздушных шаров. Хорошо, Вован вывернулся. Он, Вован, верткий. И удачливый, да!
Вован, между прочим, никак не хотел бросать свою копеечную подработку в пикете. Добросовестно отстаивал смены (через день по двенадцать часов), с аппетитом обедал горячим варевом из привозного бака, завел какие-то темные знакомства, вышел в лучшие метатели гнилых овощей. Шмякнув помидориной в обтекающий дождевик, махал Максиму Т. Ермакову перепачканной лапой: мол, привет, ничего личного. Рядом с Вованом иногда топталась симпатичная женщина-тумбочка, смешно сощуренная на солнышко. Вероятно, это и была та самая Надька, и, судя по грузным сумкам у нее в ногах, консервирование продвигалось успешно.
С Максимом Т. Ермаковым творилось неладное. Он чувствовал, что в нем истощается какой-то жизненно важный ресурс. Все, что внутри человека, имеет свой ресурс работы: сердце больше, печень меньше. Как определить субстанцию, чье убывание Максим Т. Ермаков ощущал как падение внутреннего душевного давления, отчего давление внешней среды становилось все более явственным, все более грозным? Что это – мужество, стойкость? Скорее, пофигизм. Убывание пофигизма создавало в душе пустоту. Максиму Т. Ермакову хотелось побыть одному, без дежурных, бледных по весне, социальных прогнозистов, без камер по всей квартире, без своего мультяшного двойника в он-лайн игре “Легкая голова”, чья резвость непостижимым вампирским способом высасывала силы, а изрыгание огня порождало изжогу. Хотелось побыть одному, в просторном свободном пространстве – но от этого желания острее чувствовалось реальное одиночество, о котором прежде Максим Т. Ермаков думать не думал. Ни одного настоящего приятеля, даже Маринка пропала с концами, не заявляется и не звонит. Даже Просто Наташа, приходя за квартплатой, не рассиживается больше, не трет указательным пятнышки на мебели, а, втянув головенку в поднятые плечи, поскорей выкатывается в подъезд. Похоже, не заметила пропажу драгоценного мраморного куска, и о выселении молчок – видимо, с ней побеседовали, объяснили, что к чему. Вот до чего дошел Максим Т. Ермаков: он бы и с Просто Наташей сейчас поговорил. Он бы и с алкоголиком Шутовым выпил. Он чувствовал, что наблюдение ночью и днем, особенно в домашних стенах, делает его суетливым, сообщает ему какие-то женские стыдливые ужимки; если вдруг появится в постели какая-никакая баба – камеры наблюдения сделают его импотентом. Вот если бы на месте Вована оказался хоть кто-нибудь другой! Максим Т. Ермаков все время ощущал на своем лице мокрое дыхание отставного водолаза; конфиденциально придвинутая Вованова морда была как подушка, которой Максима Т. Ермакова хотят задушить. Зря Максим Т. Ермаков полагал, будто времени нет у социальных прогнозистов. Времени нет как раз у него самого.
Времени нет, а поди его убей. С увеличением светового дня образовалось несколько лишних часов, день сделался велик Максиму Т. Ермакову, он болтался внутри каждого дня, будто горошина в стеклянной банке. Предпринимал после работы пешие прогулки. Раньше Москва-река представлялась ему просто полосой невзрачной серой воды, что мелькает иногда справа или слева по ходу автомобиля, ненадолго прерывая угловатый шаг городской застройки. Теперь он смотрел на реку новыми глазами. Москва-река пахла, как старая женщина; звук, издаваемый ее волнами, бившими в набережные и словно искавшими объятий у каменной стенки, был всегда плаксив. Между тем воды ее казались странно тяжелы – что не объяснялось одними загрязнениями и многолетним отсутствием донной очистки. Москва-река только на четверть состояла из природных вод – остальное содержимое попадало в нее, пройдя через бесчисленные городские капилляры, вобрав в себя биохимический состав столицы, ее пятнадцати миллионов жильцов. По сути, в кривых берегах текла лимфа мегаполиса; эта желтоватая органика была насыщена информацией – и река, будучи не в силах унести на спине ржавое, как полузатопленный крейсер, отражение Кремля, волокла в Оку, Волгу и дальше в безвыходный Каспий свои нечитаемые файлы.
Чем-то Москва-река была соприродна таинственным московским подземельям, что, подобно живым существам, шевелились внутри московских холмов, двигались, меняли форму, сплетались в клубки, погибали, оставляя по себе затхлую скорлупку, отчего знаменитые здания давали внезапную усадку и кренились на манер Пизанской башни старинные колокольни. Из той же породы был московский метрополитен: система до странности роскошных дворцов, не имеющих ни фасадов, ни крыш – по сути, лишенных внешнего вида, безвидных, несуществующих. Московское метро, прокачивая ежедневно по семь или восемь миллионов пассажиров, упорно не поддавалось восприятию человеческими чувствами; должно быть, неслучайно люди утыкались в книжки и в спины друг другу, когда состав, с воем летевший по маслянистому черному туннелю, внезапно проскакивал как бы внутри ископаемого скелета: исчезали, мелькнув, ребристые своды, заросшие корками колонны, какие-то призрачные кабели, на которых еле сочились редкие йодистые лампы. Что это было? Неизвестно.
В метро мозг Максима Т. Ермакова, ограниченный сверху непроницаемыми пластами, был как воздушный шарик под потолком: колыхался и сморщивался. Мозг улавливал, помимо потоков воздуха, нагнетаемого вентиляцией, еще какие-то тихие, ползущие по стенкам сквозняки. Метро было перчаткой, которую все время натягивала многопалая бесплотная рука. Это характерное движение Максим Т. Ермаков ощущал в подземке не только плывущей головой, но и позвоночником. На многих станциях можно было наблюдать, как под сводом, над пустыми рельсами, безо всякой видимой причины раскачиваются, тяжко и вразброд, мутные светильники – точно ведра с водой из Москвы-реки, несомые на коромыслах. Ту же самую качку, тот же грузный перепляс Максим Т. Ермаков улавливал в речной волне: ритм был совершенно узнаваемый, ни на что другое не похожий. Теперь эта новая, нутряная, безвидная Москва притягивала Максима Т. Ермакова, пожалуй, не меньше, чем когда-то манила к себе из города-городка Москва огнистая, богатая, единственная в своем роде, существующая в одном уникальном экземпляре. Москва, признав Максима Т. Ермакова своим, тянула его в свою утробу – заранее давая понять, что там, в ее земле, покоя нет и не будет.