Горение. Книга 2 - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все страшно! — воскликнул Уфмайер. — Что вы мне натащили? Фотографии голодных, нищих и бритых каторжников! Зачем?! На фоне этого беспросветья прикажете развлекательную программу играть?! Я и так с текстами пана Леопольда харкаю кровью в цензурном комитете.
— Что же мне, на текст и пантомиму пана Леопольда, в которых рассказывается о царстве дурня, рисовать задники, на коих растреллиевские дворцы изображены?! — Художник озлился и поэтому начал хитрить. — Вы же не можете сказать, пан Ежи, что пустячок пана Леопольда про дурня относится к нам, к империи?
— Пустячок?! — режиссер решил столкнуть лбами художника с драматургом. — Вы говорите о работе пана Ероховского как о безделице?! Его язык, образы, его талант, его…
— Да будет, Ежи, — поморщился Ероховский. — Язык, образы… Милый Станислав, задача артистов заключается в том, дабы помочь людям проскрипеть трудный возраст: от двадцати до пятидесяти — без особой крови, без голода, чумы и слишком жестокой инквизиции. После пятидесяти человеки не опасны — они боязливо готовятся к смерти… А впрочем, Стась, — как всегда, неожиданно повернул Ероховский, — скандал угоден успеху, валяйте.
— Какому? — не сдержавшись, открылся Уфмайер.
— Да уж не коммерческому! — Станислав ударил слишком открыто, а потому не больно. Леопольд рассмеялся:
— После успеха, который выпадает на долю гонимых, то есть успеха шушукающегося, наступает успех коммерческий, который так нужен пану Ежи, чтобы и вам содержание, кстати говоря, выплачивать…
— Увеличенное вдвое! — крикнул Уфмайер. — Я заработанные деньги в банк не таскаю! Я сразу же поднимаю ставки актерам! И вам, Стась, вам!
— Тогда я скажу вам вот что, пан Ежи, — откашлялся Станислав и снова высунул язык, — я тогда скажу вам, что ухожу из труппы.
— Бросьте, — зевнул Ероховский. — Никуда вы не уйдете, дорогой Врубель, ибо некуда вам уходить. Замените три-четыре фотографии для задника, всего три-четыре…
— На что? Вы думаете, что все живописцы с детства прихлопнуты лопатой по темечку?! Мы всё понимаем, пан Леопольд, абсолютно всё! Вы ведь пишете про то, какой нам манифест пожаловали и какая у нас свобода, разве нет?!
— Но я это делаю двусмысленно, Стась, милый вы мой, я позволяю толковать себя по-разному! А вы хотите это мое двоетолкование пришпилить гвоздем к стене: городовые бьют студентов! Крестьяне мрут с голода! А может, я имел в виду, что студенты бьют городовых, а те лишь защищаются? А хлоп дохнет, оттого, что ленив и туп, сам виновен? Так можно толковать? Можно. В этом и есть суть искусства. Вот вы и поищите, поищите, — посоветовал Ероховский и пошел к Микульской.
Стефания кипятила кофе на спиртовке. Аромат был воистину бразильский, она к каленым зернам добавляла немного зеленых, жирных, они-то и давали запах зноя, жирной листвы на берегу океана.
Выслушав Стефу, драматург перевернул маленькую чашку с густой жижей и поставил на блюдце.
— Даже и не гадая, могу сказать, кохана, что дело пахнет керосином. Надо предложение сапожника принимать… Как его зовут, говорите?
— Ян Бах.
— Что значит революционный момент в стране! Сапожник Бах! Если б к тому еще нашелся полотер Мицкевич, а?! И трубочист Бальзак! Надо бежать, Стефа, обязательно примите их предложение… Во-первых, всякое приключение угодно артисту, оно наполняет его новым содержанием, особые переживания, острота впечатлений… Во-вторых, мне сдается, что это — путь к встрече с зеленоглазым рыцарем, вы ж его во сне видите…
— А неустойка? Уфмайер разорится, мне жаль старика.
— Жаль? Вообще жалость — прекрасное качество. Правда, где-то она рядом с бессилием, рядом с невозможностью помочь. Чтобы помочь двум, надо уметь обидеть одного.
— А весь мир и слеза младенца?
— Так то Достоевский, его видения мучили: проиграешься дотла, на чернила денег нет — не то увидишь.
Ероховский чашечку поднял, впился глазами в зловещий, уродливой формы рисунок кофейной жижи.
— Что? — спросила Стефа.
Ероховский чашку не показал, долил себе кофе, выпил залпом:
— Неужели вы этой ерундистике верите?
Закурил, расслабился в неудобном, слишком низком кресле, ноги сплел:
— Стефа, а к батюшке нельзя податься? Поверьте, кохана, в жизни бывают такие минуты, когда надобно отсидеться. Я, знаете ли, норовлю вовремя отойти, руками-то махать не всегда резонно. Если мы высшему смыслу подчинены, так нечего ерепениться.
— Почему вы думаете, что все это идет от моего рыцаря? Ероховский посмотрел лениво на спиртовку. Стефания зажгла ее, добавила в кофейник зерен.
— Покрепче?
— Покрепче… Вы вправду увлечены им?
— Да.
— Он вас просил о чем-нибудь?
— Да.
— И вы его просьбу выполнили?
— Конечно.
— Почему «конечно»?
— Так…
— Это не ответ.
— Наверное. Вы ж его не видели, не можете судить о нем… Да и не просьба это была, это было совсем иное…
— Не понимаю.
— Я была более заинтересована выполнить то, о чем он мне поведал.
— Я не умею быть навязчивым, Стефа.
— За это я вас люблю, милый.
— Видимо, ему-то и грозит беда, коли вас хотят спрятать…
Стефания резко обернулась к Ероховскому:
— Отчего вы так думаете?
— Оттого, что — по размышлении здравом и после анализа слов этого сапожника Моцарта — следить за вами стали именно после того, как вы повидались с незнакомцем и выполнили просьбу, в которой заинтересованы были вы, а не он… И охотятся не за вами — за ним, и вы — маяк в этой охоте.
Позвонив к Попову, Ероховский сказал:
— Я уговорил нашу подругу поехать отдохнуть, Игорь Васильевич… Сегодня и отправится… Так что с вас — заступничество в цензурном комитете, к пану Уфмайеру снова цепляются, меня за острословие бранят.
Попов поколыхался в холодном смехе, ответил:
— Слово не бомба, поможем, Леопольд Адамович, не тревожьтесь. Подруга наша имя так и не открыла?
— И не откроет, Игорь Васильевич, поверьте, я в этом чувствую острей, я ж людишек придумываю, из небытия вызываю… Пусть только мой спектакль поначалу-то запретят, Игорь Васильевич, пусть скандалез начнется, пусть привлечет…
— Увидимся — поговорим, Леопольд Адамович, не ровен час — какая барышня на станции вашими словами любопытствует.
Ян Бах встретил Стефанию именно там, где и ждал ее, — на Маршалковской ровно в пять. Она несла тяжелый маленький чемоданчик — ей только что передал в гримуборной человек, сказал, что надобно спрятать, пока не придут товарищи.
Стефания ответила, что, видимо, сегодня уедет. Человек кивнул, сказал, что ему это известно, поэтому и пришел с просьбою от известного ей лица.
Арестовали Баха и Стефу на вокзале, билет он взял ей до границы, с той стороны должны были ждать товарищи, предупрежденные в Кракове.
19
Ленин сидел в душной толпе, однако выступления записывал, пристроив блокнотик на коленях, — он умел обживать даже самое малое пространство, и ему не мешало то, что какой-то молодой парень, судя по рукам — рабочий, то и дело наваливался на него литым плечом, аплодируя ораторам, которые были особенно зажигательны.
— О жарят! — шептал парень, глядя на трибуну завороженными глазами. — О костят, а?!
Ленин отметил, что парню особенно нравились речи социалистов-революционеров — говорили действительно красиво, умело подлаживаясь под настрой времени, намеренно обращались к среднему уровню подготовленности. Ленина это всегда раздражало. Только актер вправе сегодня играть Федора Иоанновича, а завтра горьковского Сатина; политику такая всеядность противопоказана, ибо он выражает мнение партии, то есть мнение класса. Посему — нельзя подделываться, надо ясно и четко — пусть даже наперекор части слушателей — отстаивать то, во что веришь. Конечно, это труднее, аплодисментов будет поменьше, реплики станут бросать, но кто сказал, что политическая борьба подобна бенефису с букетами?!
Ленин вспомнил, как он пришел в Вольное экономическое общество, где заседал Совет рабочих депутатов, когда еще председатель Совета Носарь-Хрусталев и его заместитель Троцкий не были арестованы.
Ленин и тогда сидел в зале среди гостей, так же записывал выступления депутатов, стараясь точно уловить пики общественного интереса; тогда Троцкий, заметив его, хотел было разразиться приветствием, приложил палец к губам — эффекты, столь угодные Льву Давыдовичу, не переносил, считал проявлением недостаточной интеллигентности.
Поведение Носаря-Хрусталева показалось Ленину и вовсе недостойным. Тот вел себя, словно провинциальный «актер актерыч» перед барышнями, — нервическая жестикуляция, манера говорить, одежда — все было рассчитано и выверено, все было подчинено одному лишь: понравиться.
— К счастью, — заметил Ленин, встретившись вечером с Горьким, — такое замечательное дело, как Совет рабочих депутатов, нельзя скомпрометировать личностью председателя, слишком это новое выражает глубинный смысл марксизма, однако на какой-то период замарать, дать повод бравым писакам обливать грязью — тут, спору нет, Носарь работает против нас.