Вечный зов - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Боже мой, боже мой! — воскликнула мать. — Сынок!
— Ну что ты, мама? — тронул её Василий за плечо. — Теперь-то что?
— Да ты, Пётр Петрович, на его тело погляди! — воскликнула она. — На нём же места ровного нету, всё изорвано плетьми да палками, всё в рубцах, руку собаки изглодали… А на спине номер выжгли! Как на лошади.
— Ладно, мам… — Василий шевельнул плечом. — Мы и были лошадьми, только работу делали более тяжкую. Не у одного меня номер, у многих… — Он взглянул на Полипова и пояснил только ему: — Из Заксенхаузена, куда я попал в сорок четвёртом, заключённых в разные места на работы гоняли. А чтоб узников нашего лагеря от других отличать, нам выжигали номера на спине. Был такой эсэсовец в лагере — Густав Зорге, Даже сами нацисты звали его «железный Густав». Бил так, что кожа лопалась и кости ломались. Он и придумал так заключённых метить.
— Ужасно! — промолвил Полипов.
Василий на это лишь усмехнулся. Потом сказал:
— Густава этого мы потом живьём схватили, нашим передали. Это было уж под местечком Штейнфельд, неподалёку от городка Шверин, первого мая. Сюда нас зачем-то пригнали. А как гнали все эти девять дней! Сколько убили по дороге! Кто лишь споткнётся — смерть… Ну, под Штейнфельдом этим леса, тут мы колонну женщин-заключённых встретили из Равенсбрюка. Был у них такой лагерь для женщин. Не послушались уж окриков конвойных, рассыпались по лесу, стали обниматься. Самые крепкие мужики завыли, глядя на этих женщин, стон и плач над лесом поднялся. Охрана орёт, стреляет в воздух — стройся, мол, — а из леса никто не выходит. Эсэсовцы же сами в лес боятся… Неподалёку, слышно давно уж, канонада наших пушек гремит. Для нас это музыка, а для них… Утром первого мая и разнёсся слух, что эсэсовцы строятся и собираются покинуть лагерь, на Шверин хотят идти. «Не упускать палачей!» — раздалось по лагерю. И знаешь, папа… Ну, смешно прямо и мерзко как-то. Едва мы, еле живые от мук, подползли к опушке и дали по ним один залп, они брызнули во все стороны, как жирные мыши. Ей-богу, как мыши, мундиры на немцах мышиного цвета были. И оружие даже побросали. Мы похватали их автоматы — да за ними. Наша группа штук двадцать пять эсэсовцев живьём захватила, среди них этого «железного Густава». Железный… — опять усмехнулся Василий. — Веду его, а у него между ног мокро… прости, мама.
— Ужасно, — ещё раз вымолвил Полипов и поёжился, будто ему было холодно.
— Привёл я его в лес, а там уж танк стоит наш. Со звездой! Из башни наполовину танкист виден, говорит что-то. Подойдя, я разобрал, что война заканчивается, в Берлине последние бои идут. Об этом танкист говорил…
Когда Полипов, посидев, выпив стопку водки, поздравив Василия ещё раз с возвращением, ушёл, мать снова начала плакать, проговорила с укором:
— Первого мая, а сейчас январь. Где ж ты это-то время был, чего молчал? Пытка бы наша с отцом насколько раньше кончилась бы!
— Кончилась… — невесело вздохнул Василий. — А потом опять могла начаться. Освободили нас, да опять… уже свои.
— Как?!
— А так… Немало было и таких, как Максим Назаров, про которого я рассказывал. Надо ж было с каждым из нас разобраться. А это не так уж и просто. А сколько будут разбираться, откуда мне было знать? Да что, если вдруг не разберутся, как всё было, чему-то не поверят? Зачем же вам…
— Сынок, сынок! — стонала она.
Обнимая мать, поглаживая её плечо, Василий говорил отцу:
— Пока с нами разбирались, встречал я многих и из Бухенвальда. От них узнал, что Никита Гаврилович Паровозников во время восстания в лагере погиб. Тот самый Айзель из каменоломни в упор его прошил из автомата… И Назаров Максим, говорили мне, вместе с Айзелем, как пёс, по лагерю с автоматом бегал, полосовал заключённых… Потом, рассказывали мне, вроде захватили их обоих живьём, нашим войскам передали.
— В какого подлеца превратился! — глухо сказал Кружилин.
— Не знаю, пап, кто как будет смотреть теперь на меня… А ты поверь — ни одним словом, ни одним поступком я не виноват перед людьми, перед тобой с мамой. Ничем я там не посрамил свою страну. Я лучше бы тысячу раз сдох…
— Я верю, сынок, — тем же голосом тяжко произнёс Кружилин.
Когда этим вечером укладывались спать, Поликарп Матвеевич попросил:
— О Максиме Назарове, сынок, не надо пока никому… Отец его, Панкрат, и так сильно плох.
— Всё равно же, рано или поздно…
— Пусть лучше поздно. Он в больницу наконец засобирался — пулю колчаковскую из лёгкого вырезать. Пусть сперва съездит и вырежет, а то передумает ещё…
— Ладно, — сказал Василий.
* * * *А Юрий Савельев, сын Антона и Лизы, приехал в Шантару несколько дней назад, удивив, как и Андрейка в своё время, всех — на его командирской гимнастёрке поблёскивала, отражая щедрые апрельские лучи, звёздочка Героя Советского Союза.
— Юрий… Антонович! — ахнул восхищённо и Кружилин, когда он снял в его кабинете плащ.
— Вот, сразу, и Антонович, — смутился Юрий.
— А кто ж ещё? Старший лейтенант, герой! Ну, рассказывай, что и как…
— Долго это. Воевал всё время в Первом Украинском. Под Сандомиром, когда Вислу форсировали, был тяжко ранен. В госпиталь уже пришло известие, что правительство меня… Потом опять воевал, был и под Берлином, хотя брать его не пришлось. Зато освобождал Прагу. Народ наш победу в тот день праздновал, а мы ещё дрались. А десятого мая был опять ранен, на этот раз легко… Вот и всё, если коротко.
— Мать бы с отцом на тебя поглядели!
— Да, расстраивал я их, бывало… Пусть лежат спокойно.
И Наташа, когда он с букетом купленных на базаре цветов пришёл к ней в домишко бабки Акулины, точно так же воскликнула, изумлённая:
— Юрий!
Она метнулась к нему, повисла на шее, принялась беспорядочно целовать, отчего у него бешено заколотилось сердце. Когда он уезжал на фронт, она, хоть он и не надеялся, пришла на вокзал его проводить. И хоть она была сдержанна, держалась отчуждённо, на прощанье сказала: «Потеряться на войне не смей, слышишь?.. Возвращайся». Он постоянно помнил её слова, вот он и вернулся, и она, обрадованная, кинулась к нему, принялась целовать…
Но в следующую минуту он понял, что надеяться ему не на что. Разглядывая его сквозь слёзы, погладив вздрагивающей ладонью его Звезду, она произнесла:
— Я верю, Юрий, — вот так однажды распахнётся дверь и войдёт Семён. Я жду…
Потом они пили чай, бабка Акулина, нисколько не изменившаяся за его отсутствие, разливала им его в чашки, и Юрий, слушая, как бушует за окном скоротечная летняя гроза, говорил, что он остался бы, наверное, в армии навсегда, если бы не ранения, а сейчас пойдёт учиться в какой-нибудь технический вуз, ему уже тридцать шестой год — критический возраст, после которого в институт не примут.
— А дочка где? Жива, здорова?
— В детском садике она. Такая дивчина растёт!
— Я, признаться, удивлён, Наташа, что ты всё тут живёшь, а не с отцом, — сказал он, прощаясь.
— Да понимаешь, Юра, мне тут лучше… У нас с ним… некоторые расхождения. Сидел он несправедливо, но эти годы сломили его, слабым он оказался. Я так гордилась им, а он… Всех он сейчас боится и ненавидит. И, по-моему, самого себя даже…
— Мне Кружилин немного говорил…
— Ну вот. Я и работаю сейчас не на заводе, ушла. Я теперь начальник даже — заведующая библиотекой. Там… мама твоя работала.
— Я знаю, — сказал он. И она не поняла, что он знает — или что она заведующая, или что мать его там работала.
…Так или иначе, но к лету сорок седьмого вернулись в Шантару или Михайловку одни, обозначились или были ведомы кому-то судьбы других. Манька Огородникова, например, ещё в войну вернулась из заключения, отсидев срок за укрывательство ворованного, быстро продала свой домишко и уехала в город, сказав Верке: «Пока в Новосибирск, а потом ещё куда-нибудь, чтобы проклятый Макар не нашёл». И кто знает, зря, может быть, уехала. Буквально следом, через пару недель где-то, объявился в Шантаре Макар Кафтанов. Был он какой-то непривычно молчаливый, сильно постаревший. Пожив дня три у Кашкарихи, приёмной своей матери, отправился в Михайловку, и там у них с Анной произошёл такой разговор: «Мучаешь всё землю». — «Живу…» — «Где околачивался всё это время?» — «Воевал… В сорок пятом ранен был». — «Теперь снова воровством занимаешься?» «Нет… Отворовался». — «Зачем сюда приехал?» — «Не знаю. Так… Думал, Мария Огородникова тут. А её нету… И с тобой попрощаться. Не поминай лихом…» Он не спросил Анну, сестру свою, ни о муже её, ни о сыне, ушёл из Михайловки, на другой день уехал из Шантары неизвестно куда — и с концом… Аркадий Молчанов, получивший срок в связи с «делом» Ивана Савельева, был выпущен задолго до войны, жил где-то на Алтае, всю войну провоевал, не получив ни одной царапины, демобилизован был в числе первых и вернулся на прежнее жительство в Михайловку… И лишь о Семёне Савельеве да Якове Алейникове к лету сорок седьмого никто и ничего не знал. Иван был последним, кто видел того и другого в сорок третьем, а с тех пор прошло ни много ни мало — целых четыре года. Четырежды опадала листва с деревьев, столько же раз засыпали землю холодные снега, и они навсегда, кажется, замели и стёрли с земного шара их следы…