Красное колесо. Узел IV. Апрель Семнадцатого - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Суд над депутатами Совета состоялся в сентябре 1906. Троцкий шёл на него — с политическим громом: прекрасный случай выразить свои идеи и снова поднять и пропагандировать Совет! Привлечено было двести свидетелей — и подсудимые могли их допрашивать неограниченно и выразительно, а что ж сказать о лучших петербургских адвокатах?! Но и всех их Троцкий затмил своей большой речью на суде: он восстановил всю драматическую картину деятельности Совета и объяснил всей читающей России, зачем при революции необходимо вооружённое восстание. После его речи адвокат Зарудный потребовал перерыва из-за чрезвычайной взволнованности зала (рельефно выделить момент!), и два десятка солиднейших адвокатов подходили поздравлять молодого Троцкого. (Были и родители его на суде.) А потом подсудимые устроили бум, сорвали процесс, их увели в тюрьму, тогда ушли и адвокаты, и приговор читался уже без них.
А оказался приговор мягкий: не каторга, как ждали, а всего бессрочная ссылка на поселение, и то лишь полутора десятку подсудимых, а почти триста были начисто освобождены.
В пересыльной тюрьме, увы, уже не было одиночек: камеры общие, что может быть утомительней и бестолковей? Здесь заставили переодеться в арестантское платье, но желающим разрешили сохранить свою обувь, — а тут-то и оно, без этого крах! — у Троцкого в подмётке был заготовлен новый отличный паспорт, а в высоких каблуках — стопочки золотых червонцев. (Заготовил — ещё до ареста Совета, предвидя.)
В этап полагались наручники — не надели. Вся конвойная команда читала отчёт о процессе и относилась к этапируемым с услужливостью, брали опускать письма в ящик. До Тюмени по железной дороге, потом санями до Тобольска, до Берёзова. И только тут открылось место назначения — Обдорск, это ещё на 500 вёрст северней! — в такую дыру нельзя было разрешить себя закинуть, оттуда — не бежать, это значит — на много лет выключить себя из борьбы.
Он! — не мог идти как все, покорно.
Миг — воли, отчаянной решимости и самообладания! За побег — три года каторги, но и нельзя не рискнуть. В их партии ехал и доктор-революционер, и он тайком научил Троцкого, как умело симулировать ишиас, этого проверить нельзя. (И товарищам по этапу тоже открыть нельзя: побег отразится на их режиме.) Тогда Троцкого отделили от партии, поместили в больницу со свободным режимом, разрешили прогулки по Берёзову.
Местный землемер (кто нам не сочувствует в России? вся интеллигенция за нас!) нашёл крестьянина, тот взялся (потом крепко пострадал за это) найти зырянина, пьяницу, прекрасного оленьего гонщика, говорящего и по-русски и на двух остяцких наречиях. Землемер же, для обмана наблюдателя с пожарной каланчи, отправил дровни по тобольскому тракту (и погоня через два дня пошла в ту сторону), а беглеца неприметно вывезли к оленьим нартам, там укутали в шубы, и зырянин погнал.
И так — семь дней по снежной целине, мимо елей, берёз, и через болота, ровно и без усталости бежали олени, на остановках сами ища себе мох под снегом. И меняли оленей у кочевников. Через 700 вёрст — Урал, стали встречаться обозы, Троцкий выдавал себя за инженера из полярной экспедиции барона Толля, дальше на лошадях — за чиновника, и так до узкоколейки, где на глазах станционного жандарма вылез из остяцких шуб.
Гигантский прыжок — и заслуженная награда: опять — борец! Телеграмму жене, та встретила под Петербургом (за тюремное время у неё уже родился сын), опять укрытие у доктора в Константиновском училище, затем открыто, спокойно переехал финляндскую границу. В Гельсингфорсе полицмейстер — финский националист и значит друг революционеров. Помогает дальше. И вот — Стокгольм.
Вождь революции — был снова свободен! И теперь распрямлялся великий вопрос: так что? революция разгромлена? Или возбудим новый подъём? (Как раз собиралась 2-я Дума.)
Благодаря побегу — Троцкий успел в Лондон, на 5-й, объединённый, съезд партии. Он несся туда на крыльях своей петербургской славы: он был глава едва не состоявшегося революционного правительства России! За революционные недели и потом на суде он сделал несравненно больше любого из депутатов этого съезда. Он создан был вести эту партию, — а вот: не оказалось и вовсе, куда приложиться.
Что он застал тут? Опять две фракции большевиков и меньшевиков, искусственно сближенные, неискренно соединённые, и каждая со своими лидерами (впрочем, Ленин наглядно потускнел), а Троцкий — опять один, — и никому не нужен? (Ещё на съезде — Роза Люксембург, в утешение поддержавшая его теорию перманентной революции, — да в ней-то и была его великая высота, оценила Роза.)
По всему темпераменту и резкости своих действий — Троцкий готов был, конечно, объединиться с большевиками, — у них верная хватка, у них активность. Но не мог согнуть шею под Ленина. А меньшевики — уж слишком идейно размазаны. И оставалось ему быть — „третьим течением”, в единственном лице, всюду только от одного себя. (Мартов сострил, что он всюду приходит со своим складным стулом.) Примиритель-объединитель? — но их не примиришь, это от начала ложная задача. А встал вопрос об осуждении большевицких эксов — и Троцкий вместе с меньшевиками осудил их, чем окончательно взорвал Ленина. (А тут как раз, по убыли революции, большое ослабление партийной кассы, не хватало средств делегатам на обратный путь, выпросили под вексель заём у английского либерала.)
А российская революция, кажется, заглохла. Что же делать теперь? и где жить? Делать —ясно: надо истолковать революцию Пятого года и прокладывать теоретические пути для Второй революции, прогноз её как Перманентной и Мировой. Объехал с рефератами эмигрантские и студенческие русские колонии — не то, жидкая опора. Надо соединяться с какой-то западной социал-демократией. С какой же? выбор несомненен: с сильнейшей немецкой, первой скрипкой Интернационала. К тому же в Германии прославлена вся его петербургская эпопея, опубликован через Парвуса и рассказ о его знаменитом побеге. (У Парвуса тоже был побег, но лёгкий.) И для немцев Троцкий особенно выгодно рисовался тем, что не замешан в раздоры русских фракций. Но, по полицейским правилам, в Берлине ему не дали постоянного жительства, пришлось избрать Вену — тоже отличное место и полная близость к немецкой политической жизни. Парвус ввёл его к Каутскому, „папе Интернационала”, на его квартире познакомился с Бебелем, ловил каждое его слово. Был представлен и Бернштейну, стал на „ты” с Гильфердингом, знакомился с Отто Бауэром, Максом Адлером, Карлом Реннером, — сперва почтительно, кажется, нет для социалиста более высокого круга. Но в какой-то момент стал понимать, что все они — не революционеры, а филистеры, да! Совершенно убого рассуждали они, будто столыпинский режим соответствует развитию производительных сил России, — чужаки! никто не понимает! Когда Столыпина наконец убили — в те сентябрьские дни в Йене проходил съезд германских с-д, и Троцкий кинулся превзойти собственные вершины, произнести громовую шедевральную речь об обречённости царизма и царских палачей, — но Бебель перепугался, просил не выступать, чтобы не создавать для партии затруднений. Филистеры! Нет! — мы, русские революционеры, сделаны из более серьёзного материала, мы готовы — не к такому!
С ореолом крупного революционера и такими личными знакомствами Троцкий и не нуждался в создании своей партии (да и начисто не из кого было бы создать её). Ленин закисал в швейцарском одиночестве, оскаливался издали, потом поехал в Париж сколачивать жалкую партийную школку, — а Троцкий цвёл в живом кипении социал-демократии, да вот что — в 1908 стал и издавать (вдвоём с Адольфом Иоффе, а ещё помогал студент из России Скобелев) свою двухнедельную газету, для заброски в Россию через галицийскую границу и Чёрное море. Как её назвать? Это чрезвычайно важно. Их с Парвусом „Русская газета” в 1905 уже одним названием вызывала доверие читателей. Теперь — успешная находка: украинские меньшевики издают в Лемберге „Правду”! Входит в самое сердце! Вот, её и взять в руки, перенести в Вену.
Время от времени звал на поддержку „Правды” и большевиков, — нет, не шли. (Каменев — едва не вступил.) Газетка держалась с трудом, не может на всё хватить даже его пера, тем более что для заработка и для воздействия на широкую интеллигентскую аудиторию в России, ослеплять их искромётным блеском, — договорился с „Киевской мыслью” писать в неё постоянные корреспонденции. Опять — плебейская муза журналистики? Нет, сознание, что тебя читают и ценят, — сделало годы счастливыми. Его статьи политически — были на очень рискованные в цензурном смысле темы, но он уже брался писать и о литературе, даже и о живописи (набирая из европейской классики цитат и эпиграфов, одновременно и наслаждаясь работой других умов и поражаясь разнообразию и яркости собственных талантов). Бернард Шоу позже назвал его „королём памфлетистов”.