Д. Л. Бранденбергер Национал-Большевизм. Сталинская массовая культура и формирование русского национального самосознания (1931-1956) - Давид Бранденбергер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Высказывания, подобные последнему, наводят на мысль, что столь сильное и продолжительное воздействие «Александра Невского» на зрителя можно измерить степенью проникновения системы образов и афоризмов из фильма в ментальность эпохи. Известен такой пример: когда ленинградская учительница Е. Е. Козлова закончила рассказ о разгроме Невским тевтонских рыцарей в 1242 году, дети с уверенностью заявили, что если какие-нибудь враги «кто бы они ни были… посмеют напасть на наш Советский Союз, то мы им устроим Ледовое побоище, да еще получше» [407]. Подобные чувства озвучивались учащимися при выходе из московского кинотеатра: «"Александр Невский" — грозное предупреждение фашистским агрессорам, предки которых были так крепко биты русским народом. Если враг нападет, он получит отпор, еще более сокрушительный, чем получили «псы-рыцари» на льду Чудского озера» [408]. Похожая тенденция проявляется в поздравительных письмах в адрес самого Эйзенштейна. Обращаясь к режиссеру, как к эпическому герою, «богатырь», матрос В. Бунин писал: «Ув[ажаемый] Сергей Михайлович! Из "Правды" узнал о Вашей победе над "псами-рыцарями". Очень рад. С суворовских берегов Тихого океана шлю вам свои поздравления и красноармейский привет» [409].
Формируя языковой и метафорический репертуар современных русскоговорящих зрителей, «Александр Невский» также повлиял на их вкусы в выборе кинематографических тем и жанров. В этой связи интересно воспоминание о фильме, оставленное русским рабочим из Центральной Азии И. А. Судниковым, чьи полуграмотные впечатления обладают достаточной степенью проницательности, чтобы процитировать их подробно:
«У касс очередь…. Многие по несколько раз посещает кино, чтобы еще раз посмотреть этот замечательный фильм — страницу истории о далеком прошлом нашей
родины.
Это не случайно, лучшие режиссеры нашей страны создали необычайно яркий, правдивый образ русского народа, ставящего свои права за независимость от средневековых псов-рыцарей феодалов — родственников теперешних фашистов.
Глубоко продуманный исторический фильм раскрывает перед нами страницы великой истории прошлого и пробуждает у нас чувство гордости, укрепляя [намерение] сохранить независимость навсегда.
… Нам такие фильмы нужны. Я, например, как зритель считаю, что "Александром Невским" ограничиться нельзя. Уже теперь не мешало бы приступление к созданию фильмов на тему Нашествие Наполеона Бонепартэ с 1813 г., Севастопольская кампания 1856 г., Куликовская битва, Битва на Калке, нашествие Батыя, поход Тамерлана, и т. д.»
Подобные зрительские предложения поступали в большом количестве, и ответ на них не заставил себя ждать [410]. Как говорилось ранее, «Руслан и Людмила», «Минин и Пожарский» были выпущены в 1939 году, «Богдан Хмельницкий» и «Суворов» вышли на экраны через два года [411]. Более того, кинематографическое восхваление русского национального прошлого, в конечном итоге, стало влиять и на изображение советской эпохи. Например, из письменного отзыва о фильме «Чкалов» школьника Юрия Баранова весной 1941 года становится понятно: история героического летчика-испытателя могла бы быть легко показана в современной эстетике – например, «человек против машины», — но вместо этого использовались национальные фольклорные тропы, популяризированные «Александром Невским». «С первого кадра почувствовал какую-то особенность картины, и наконец, стало ясно — в картине Чкалов рисуется как богатырь древнерусский. Картина насыщена этой былинной романтикой. Примеров множество: особенно это заметно в сцене прощания с разбившимся "батькой" ("Товарищи прощаются"). Тон взят верно, и картина не фальшивая. Нравится» [412], Служивший дополнением к официальной риторике второй половины 1930 годов, жанр патриотического исторического кино, в котором был сделан «Александр Невский», завоевал воображение публики. Так, Майя Туровская, например, утверждает, что «сказочные герои» картины, Васька Буслай и Гаврило Олексич, на исходе десятилетия даже заняли место Чапаева в детских играх во дворах по всему Советскому Союзу [413].
Музейные выставки пробуждали похожие патриотические чувства. Показательно воспоминание В. И. Вернадского о посещении экспозиции, посвященной «Слову о полку Игореве», в Московском литературном музее в ноябре 1938 года. Толпы людей выстроились в очередь, чтобы узнать о старинном русском эпосе. Размышляя об увиденном, Вернадский писал, что эта сцена — «яркое проявление не только возбуждения чувства национальной гордости — но и культурного воспитания народа в духе национального патриотизм» [414]. По словам Вернадского, массовый интерес и вовлеченность, которую он наблюдал на выставке, был в значительной степени стимулирован советской массовой культурой.
За одну неделю работы осенью 1938 года выставку «Слово о полку Игореве» посетило несколько тысяч человек [415]. Однако вскоре открытие в 1939 году грандиозной и продолжительной экспозиции в Третьяковской галерее, посвященной художественному изображению тем из русской истории, затмило ее по числу посетителей. Представленная здесь огромная коллекция работ мастеров ХIХ — начала XX вв., в том числе Васнецова и Верещагина, привлекла бесчисленные толпы людей. В поле зрения выставки попали исторические события от самых первых дней Киевской Руси до доблестных подвигов в Крымской войне — русским национальным темам, связанным с событиями после 1856 года, уже не уделялось столь пристального внимания [416].
Выставка, став крупным событием культурной жизни советской столицы, упоминается и в личной переписке представителей творческой интеллигенции [417]. Показателями более массового восприятия можно считать комментарии, оставленные рядовыми гражданами в официальной книге отзывов в галерее. Большая часть записей оценивает выставку как способствовавшую соединению русского национального прошлого с советским настоящим. Вот что написали в книге отзывов в марте 1939 года студенты-инженеры Московского авиационного института: «Выставка нам помогла закрепить в памяти историю развития нашего государства» [418]. Из подобного же непонимания — история какого государства стала предметом выставки? — родился комментарий студентов Тимирязевского сельскохозяйственного института. Они написали, что вдохновляющие русские образы «еще больше заставляют нас изучать глубоко и настойчиво историю народов СССР» [419]. Отзывы подтверждают принятие массами официальной линии, которая упростила дореволюционную историю советских народов до единого линейного руссоцентричного нарратива.
Выставка усилила элементы официальной линии, но в то же время породила исторический парадокс, обеспокоивший определенную часть публики. Это становится ясно из записи, оставленной группой провинциальных делегатов в марте 1939 года. Пораженные силой экспозиции, эти мелкие чиновники упорно пытались увязать достоинства произведений искусства с тем фактом, что многие из них были заказаны и выполнены во время самых реакционных лет XIX в. Каким образом могло столь патриотическое искусство процветать во время репрессивного правления Александра III или Николая II? Ловко обходя вопрос отделения искусства от исторического контекста, делегаты оставили отзыв, полностью соответствующий официальной позиции: «Выставка русской исторической живописи оставляет чрезвычайно глубокое (сильное) впечатление. Она свидетельствует об огромной культуре и талантливости русского народа, сумевшего создать шедевры живописи даже в условиях мракобесного царского самодержавия» [420].
Кое у кого определенные аспекты выставки вызвали непонимание [421], однако многие восприняли ее безо всякой критики, испытав те же чувства национальной гордости, о которых писал Вернадский после посещения экспозиции «Слово о полку Игореве». Хорошей иллюстрацией эмоционального резонанса является дневниковая запись, сделанная в декабре 1939 года восемнадцатилетней школьницей Ниной Костериной:
«Вчера, когда я шла после осмотра выставки русской исторической живописи в Третьяковской галерее домой через центр, по Красной площади, мимо Кремля, Лобного места, храма Василия Блаженного, — я вдруг вновь почувствовала какую-то глубокую родственную связь с теми картинами, которые были на выставке. Я — русская. Вначале испугалась — не шовинистические ли струны загудели во мне? Нет, я чужда шовинизму, но в то же время я — русская. Я смотрела на изумительные скульптуры Петра и Грозного Антокольского, и чувство гордости овладело мной — это люди русские. А Репина — "Запорожцы"?! А "Русские в Альпах" Коцебу?! А Айвазовский — "Чесменский бой". Суриков — "Боярыня Морозова", "Утро стрелецкой казни" — это русская история, история моих предков…» [422].