Семейная педагогика - Юрий Азаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти открытки я никому не показывал: одни дети смеялись, когда видели на них обнаженные фигуры, а другие говорили: «Это ерунда – религия». И мама мне сказала, чтобы я никому эти картинки не показывал, часто она отбирала открытки и прятала. Но я их снова находил и складывал в картонную коробку.
Позднее, когда я уже был студентом, я установил, что на этих открытках была запечатлена высокая классика. «Да это же Рафаэль! А это Боттичелли! А это Леонардо», – говорил мне Маркелыч, рассматривая мои реликвии. Я шел в библиотеку и пытался что-нибудь узнать об этих художниках. Есть особая связь между запавшим в детскую душу, в развивающееся самосознание ребенка, и новым узнаванием, когда ты взрослым стал.
3. Бедность, как правило, нравственна, потому что, страдая, рвется к возвышенному
Я никогда не приму идею элитарных школ, потому что я за народные школы. Когда я проводил занятия в одной частной школе, швейцарские учителя, присутствовавшие на уроке, спросили, как я отношусь к элитарным школам. Я ответил: «Я учился в бедной школе, работал в школах для обездоленных и умру, не предав идею народности образования».
Когда я увидел, что в больших, настоящих книгах с солидными переплетами были те же изображения, что и на моих картинках, только более яркие, бережно покрытые папиросной бумагой, – легкий свертывающийся шорох вдруг приоткрывал то, что впервые было подарено в далеком детстве, – я вспоминал слова отчима, который говорил моей матери: «Нет, оставь его. Есть что-то в нем…»
Это «есть что-то в нем» я запомнил, и «оно» вертелось во мне, жило своей жизнью, придавало мне силы, а главное, доставляло необъяснимую радость. И когда я в детстве болел и неделями не выходил на улицу, и доктора уже сказали маме: «Все», – я просил мои картиночки, и мама со слезами на глазах (я так и не понимал, почему она плачет) доставала картонную коробочку, и я раскладывал свои картиночки. Каким образом я их сортировал, не помню, но сортировал постоянно, часами рассматривал таинственные изображения: летающая женщина в облаках, точнее, плавно ступающая по облакам, а вот и другая женщина, с мечом и отрезанной мужской головой, – на одной открытке такая женщина наступила ногой на отрезанную мужскую голову, а на другой спокойно идет с мечом, а сзади идет другая женщина с корзиной, из которой видна мужская голова воина, и совсем разные лики Христа, прибитого большими гвоздями к деревянному кресту, и вокруг него плачущие лица, и кровь льется струйками там, где гвозди, и ноги, вытянутые и согнутые в голенях. А я не могу понять, как это в живые ноги можно забивать гвозди, и как это, должно быть, невыносимо больно, и почему потом надо так бережно снимать с креста, оплакивать, обертывать в такие чистые, белые покрывала, в которых мертвое тело тоже будто летает, как та женщина в облаках. Руки, поддерживающие тело, с необычными удлиненными пальцами, с тонкой нежной кожей, и складки одежды, густой красноты материи, голубизны и желтизны неземной, и розоватость с белизной, и глаза страдающие – все это как будто и не имело никакого отношения к реальной жизни, ибо ни таких складок, ни таких рук, ни таких глаз я в жизни не видел. Потому и влекли эти картинки, и запомнилось то, что соединилось с прочитанным – и с пеплом Клааса, и с Тарасом Бульбой, сожженным за правду, за веру, и с рыцарскими доспехами Дон Кихота, которого мне всегда было жалко (и не понимал я, что в нем смешного), и с тайной инквизицией, мучающей, допрашивающей, и с другими событиями сказочных легенд, которые я читал, помнил, а теперь все забыл.
Много позднее я стал различать этот сложный живописный язык эпох. И мои картиночки обрели иной смысл. Имена художников звучали таинственными звуками, их картины увидел я в прекрасных репродукциях и в подлинниках. Но все равно то раннее мое видение сохранилось, осело во мне. Оно оставалось основой, на которую наслаивалось новое представление…
Я пишу эти строки, чтобы еще и еще раз подчеркнуть: у горькой бедности есть свои духовные преимущества. В семье должны знать о них – и пусть идея реванша, мечта о красивой и нормальной жизни будет для семьи и ребенка путеводной звездой!
Глава 5 Гармоническое развитие средствами труда и искусства
1. Родители не должны верить тому, что только в элитарных школах должны преподаваться основы искусства и культуры
Убежден, что в сельских, экологически чистых условиях, среди прекрасной природы больше возможностей для истинно эстетического развития личности.
Тогда, готовясь к встрече с моими соленгинскими детьми, я ворошил в памяти и ранние ощущения, и те, которые пришли потом. Я попробовал вложить свои открыточки в привезенный директором эпидиаскоп – и ахнул… На стене, в темной классной комнате вдруг вспыхнул свет Рембрандта, кроваво-глубинный, в отблесках которого мерцали озаренные, сияющие лица, и пейзажи Васильева, так схожие своей живой влажностью со здешними соленгинскими, и репинский крестный ход с раскаленной пыльной дорогой и икононошением застыл на этой стене, и, конечно же, Боттичелли, и десятки портретов Франса Гальса, где запечатлен человеческий смех, от робкой улыбки до клокочущего хохота, и Святая Инесса кисти Хуана де Риберы, застывшая в своей удивительной чистоте, и страшные гориллоподобные ослиные физиономии Франсиско Гойи, а потом уже покажу Врубеля, которого я так любил, и Серова, и Андерса Цорна, и Борисова-Мусатова… И планы – мгновенно, как всегда, – в этом моя слабость – фантастические: непременно ребятам надо дать всю истории живописи, всю историю искусств.
В первом обзорном рассказе покажу им «Примаверу» Боттичелли и венециановскую «На пашне», и тропининскую «Кружевницу», и брюлловскую «Всадницу», и нестеровского отрока Варфоломея, и серовскую «Девочку с персиками», и женские групповые портреты Борисова-Мусатова.
Я пойду от общего объединяющего начала в искусстве, а потому Боттичелли и Борисов-Мусатов будут мною объединены утонченностью линий, где неправильность пропорций создает ту реалистическую правильность совершенства (тонкая нога Флоры – сравните ее с Флорой Рембрандта и Флорой Рубенса), где вытянутость фигур, кистей рук будто создает слитность грезы и действительности, декоративную монументальность с интимно-лирическим мотивом.
…Сегодня, оглядываясь назад, вспоминаю, сколько раз повторял опыт приобщения детей к искусству, сочинительству, творчеству. Десятками опытов и экспериментов я доказывал, что неспособных к художественному творчеству детей нет, а успех эстетического воспитания во многом зависит от того, в какой мере семья подключается к этой сложной работе. Об этом я расскажу в специальных главах книги, а сейчас постараемся, определив, что такое гармоническое воспитание, увидеть, что дает оно детям, в какой мере оно связано с человеческим счастьем.
2. Гармоническое развитие – это когда хотя бы в одной способности не утрачивается связь с другими способностями
Ребенок интуитивно чувствует красоту природы, и он не может не почувствовать красоту культуры, развернутую в творениях великих художников. Без этой красоты не может быть ни полноценного семьянина, ни гражданина, ни воспитателя!
Я уже вижу Ваню Золотых с распахнутыми салатовыми глазами, замершего от чудной боттичеллиевской мелодии, и Аллу Дочерняеву, с лица которой сошли вдруг скептические тени, и Зину Шугаеву, всю сжатую в комочек: как же вдруг такое показывает учитель ей, секретарю комсомольской организации; и Ромуськова вижу, красного как рак, ошарашенного обнаженностью чистоты, и Присмотрова вижу, вдруг проснувшегося, оживленного – а то вечно подремывает, откинув голову назад и вытянув через вторую парту длинные ноги в коричневых валенках.
А мои открыточки на стене еще лучше самых изысканных репродукций: что они поистерлись, даже интереснее, точно древность пятисотлетней древности отпечаталась на них, и воздушность необыкновенная проглянула, и даже те трещинки на бумаге так кстати, и стершиеся уголочки, и разлом посреди трех граций так уместен. От темноты в классной комнате, и оттого, что воспроизвелся мой мир здесь, на стене, и я в этом мире распорядитель, и мои открыточки заговорили в этом морозном тихом лесном уголке (за окном метель, швыряет ветер синие кружева в стекло, хрустит снег под ногами прохожих, доносится скрипящий шепот покачивающихся сосен), – что-то возвышенно-нежное перекатывается от меня к детям, к их чистым лицам, и от этого и у них, и у меня на душе становится легче и светлее. Как много можно рассказать, когда есть покой, когда есть живая темнота, составленная из жадно глядящих глаз. А потому и слова, и ассоциации, и подтекст в сказанном – многомерны, ибо ты говоришь не вообще, не только о том, что сказал Вазари или Синьорелли, Данте или Борисов-Мусатов, – а эти имена выскакивают сами по себе, правда, с оговорками: может, я не точен, может, кто-нибудь из вас уточнит потом для себя, только я так вижу, так чувствую, и вы уж, миленькие, извините меня, и ты, Ванечка Золотых, извини, и ты, Аллочка Дочерняева, и ты, весь красненький Ромуськов, извини. И я говорю, разумеется, совсем не о Боттичелли, а о том, что видел в жизни, о своей мечте, о своих надеждах говорю, о своем понимании окружающего. И в текст моего рассказа вкрапливается невольно жизнь, невольно потому, что я сам и есть жизнь. И сердце подсказывает, что здесь, в этой прекрасной тишине, так же тихо, нежно и прекрасно, как там, в лесу, где растут крохотные волнушечки, где в первозданности застыл и живет неостанавливающийся вечный покой, где такое же совершенство всегда, как и у продуманного расчетливого Боттичелли, – вот его геометрия фигур, где все так неоднозначно связано, а потому и завершенно, где каждая фигура, каждый изгиб таинственно совершенен. Всему злому противостоит вот это восхитительное сплетение нежнейших рук, которые, прикасаясь, не прикасаются друг к дружке, это не прикосновение, это как дуновение теплого ветерка.