Вацлав Нижинский. Его жизнь, его творчество, его мысли - Сард Гийом
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нижинский так глупо себя ведет. Он все еще не ответил на мое подробное и, на мой взгляд, теплое письмо, а на мою скромную телеграмму «с оплаченным ответом» о получении им письма он ответил всего лишь: «Письмо получено. Приехать не могу». Уверен, что жена Нижинского всеми правдами и неправдами старается сделать его первым балетмейстером Будапештской оперы. Что касается «Свадебки», то не беспокойся. Я напишу второе письмо, уже не такое сдержанное и разумное, и этот несчастный, возможно, поймет, что сейчас не время для смеха. Хореография «Свадебки» – определенно для Нижинского, но я все же несколько месяцев не буду обсуждать это с ним. Что до Мясина, то он еще слишком молод.[161]
Дягилев рассчитывал на Нижинского, раздумывая и о турне по Америке. Но главным стал вопрос его освобождения. Дягилев обладал тем знанием жизни, которое дает жизнь в свете. Он начал искусную кампанию по освобождению бывшего любовника. Благодаря нему к этому делу подключились и ходатайствовали о его благополучном разрешении графиня де Греффюль и леди Рипон, заручившиеся поддержкой королевы Англии, Александра и вдовствующей императрицы России; императору Австрии были направлены ходатайства, а через короля Испании за Нижинского лично просил Папа Римский. Очень скоро телеграммам, посланным с дипломатической миссией из России в Бёрн, в консульство Венгрии в Берлине и в консульство Соединенных Штатов в Будапеште, уже не было счету.
В это время Нижинский жил в Будапеште у своей тещи. От этого времени у него остались горестные воспоминания. Вот что он писал несколько лет спустя в своих «Тетрадях»:
Мать Ромушки [Эмилия Маркуш] – женщина ужасная.(…) Я знаю, если ей станет известно, что у меня нет денег, то она меня оттолкнет. (…) Она думает о том, что я дам ей денег, если понадобится. (…) Я знаю ее привычку, потому что жил с нею в одном доме. Она меня любит, ибо знает, что я знаменитость. (…) У нее (…) желчь разливается часто, поскольку она ссорится со своим мужем. Моя жена много страдала от матери, когда я жил у них. Я тоже страдал, потому что моя жена страдала. Я знаю людей, которые скажут, что это неправда, потому что она целует мою жену, и меня, и малышку. Я знаю иудейский поцелуй. Иуда был злой. Он знал, что Христос его любит. Он целовал его для вида. (…) Она меня целует для того, чтобы я думал, что она меня любит. Я знаю, что у нее нет души. Я знаю, что в сердце ее стекла лопаются, когда она говорит, что она меня любит. (…) Я ей показывал зубы каждый день. Она мне показывала вдвое. Я удвоил, и она утроила, и так мы ругались подряд восемнадцать месяцев, тех трудных месяцев, когда я был интернирован.
В Венгрии Нижинский, по его словам, «танцевал мало», потому что ему «было грустно». Он посвящал время разработке собственной системы записи танца:
Я хотел забыться, а поэтому стал записывать мой балет «Фавн» по моей нотной системе. Это было долго. Я записывал почти два месяца. Этот балет по времени длился десять минут.
Закончив работу, Нижинский оставил свою систему, посчитав ее слишком сложной. Чтобы избавиться от скуки, он хотел предаваться разгулу. Поэтому он купил книг непристойного содержания, которые обсуждал с женой. Но вскоре он заметил, что плотские утехи – область грусти, и снова впал в уныние. Его привязанность к жене была лишь видимостью, фасадом. Между супругами не существовало настоящего понимания и единомыслия. Отвращение к жизни в нем все возрастало, усугубляемое одиночеством и тщетным ожиданием. К тому же его страсть к искусству больше не могла быть удовлетворена. С тех пор как Нижинский покинул Русский балет, его жизнь, которую уже ничто не направляло в нужную сторону, стала походить на утлое судно, носящееся по волнам.
Нижинский, как и большинство художников, был необыкновенно чувствителен. Он воспринимал все происходящее вокруг него и в мире с необычайной впечатлительностью. Война взволновала его. Она означала ужас и отчаяние. Солдаты копали траншеи только для того, чтобы, доведя себя до полного изнеможения, упасть туда замертво, парализованные страхом; и их голоса неслись по необъятной реке царства мертвых, словно отголоски всех человеческих горестей. Скоро в голове Нижинского беспрестанно раздавались голоса погибших. Его жена пишет, что он «страдал от сознания того, что тысячи людей каждый день убивают друг друга, а он не может ни помочь, ни помешать этому безумию».
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Во время этого долгого заключения случались у Нижинского и моменты облегчения. Кузина Ро-молы, Лили Маркуш, талантливая пианистка, прошедшая курс Эмиля фон Зауэра (ученик Листа), играла ему на фортепьяно, и у него в голове возникали идеи нового балета. Однажды Лиля заиграла произведение Рихарда Штрауса «Тиль Уленшпигель», и Нижинский живо заинтересовался. Он услышал то, что хотел. Ромола писала: «Вацлав преобразился – вновь стал озорным, как его лицо время от времени светилось от радости». Как наркоманы без лауданума, Нижинский больше не мог жить без танца. Только танец мог освободить его от ужасного гнета слишком сильных эмоций. И работа над балетом «Тиль Уленшпигель», без сомнения, помогла ему справиться с ужасом, который ему внушала кровавая бойня, происходившая на полях сражений в Европе.
Только к концу 1915 года усилия Дягилева по освобождению Нижинского стали приносить плоды. Прежде всего, с его семьи был снят домашний арест, и они с Ромолой и Кирой смогли переехать в Вену. Там он увиделся с Оскаром Кокошкой (они познакомились тремя годами ранее), Шёнбергом и Штраусом, у которого хотел получить согласие на постановку «Тиля Уленшпигеля». Штраус, восхищавшийся Нижинским, «от всего сердца согласился», как писала Ромола. Как только он вернулся к работе, Нижинский вновь обрел оптимистический взгляд на жизнь и находился в прекрасном расположении духа. Кроме «Тиля», он размышлял о множестве проектов – например, о японском балете, основанном на таких изломанных позах, какие человеческое тело может принять при пытках, и о вариациях на тему «Мефисто-вальса» Франца Листа.
Ожидания Нижинского не были обмануты. Посол Соединенных Штатов объявил ему, что он и его семья свободны и могут ехать в Америку.
Возвращение
Балет Дягилева отправился в Нью-Йорк без Нижинского 1 января 1916 года. Морское путешествие длилось одиннадцать дней. Первое выступление состоялось 17 января в театре «Сенчури». Критики были настроены благожелательно, но сетовали на отсутствие Нижинского («Нью-Йорк Америкэн», 18 января 1916 г). Про Больма, который танцевал Золотого раба в «Шахерезаде» (что уже делал раньше), писали, что он недостаточно хорош («Нью-Йорк трибюн», 18 января 1916 г.). Пуритане говорили об этом балете с омерзением, а от «Фавна» их тошнило, как от испорченной говядины. Им были по вкусу лишь слащавые классические балеты. Дягилев даже предстал перед судьей и вынужден был изменить хореографию: вместо того, чтобы в конце балета всем телом лечь на покрывало нимфы, Мясин должен был «тихонечко положить шарф на скалу и неподвижно любоваться его шелковыми складками» («Нью-Йорк таймс», 2 января 1916 г.).
После нескольких представлений в Нью-Йорке Русский балет отправился в турне, посетив Олбани, Детройт, Чикаго, Милуоки, Сент-Пол, Миннеаполис, Канзас-Сити, Сент-Луис, Индианаполис, Цинциннати, Кливленд, Питсбург, Вашингтон, Филадельфию, Атлантик-Сити. Дягилев вернулся в Нью-Йорк разочарованным, его балет терпел неудачу за неудачей. Любовный союз «белой» женщины и негра в «Шахерезаде» шокировал публику в Чикаго, «Петрушку» плохо приняли критики в Питсбурге: «Из всех глупых и скандальных спектаклей, которые в Европе кажутся достойными того, чтобы послать их американцам, пантомима под названием “Петрушка” самая худшая и в этом не знает себе равных» («Питсбург пост», 23 марта 1916 г.).
Согласно «Милуоки ньюс» от 28 февраля, Дягилев потерял значительную сумму и поэтому с особенным нетерпением ждал приезда Нижинского. А тот, теперь уже снова свободный – Астрюк подтвердил, что леди Грей добилась «обмена русского танцовщика на двух немецких генералов»,[162] – интересовал публику и прессу больше всего остального в Русском балете. Но он опоздал на премьеру сезона в Метрополитен-опере 3 апреля 1916 года, устроенного Отто Каном (богатейший американец, который, по словам того же Астрюка, «прекрасно разбирался в искусстве и литературе»[163]). Он приехал на следующий день, вместе с семьей, и Дягилев встречал их на пристани. Он подарил цветы Ромоле, приласкал ребенка. Дягилев перевернул небо и землю, чтобы Нижинский появился в Нью-Йорке, он точно знал, что его ждет.