Сестра моя, жизнь - Борис Пастернак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничем я не буду обязан «обществу» теперешнему и здешнему. Ничем, кроме рядового и честного труда. Все остальное, как когда-то, будет моим собственным делом, будет или не будет, но во всяком случае не будет чужого ума делом. «Любовью», «значеньем», «известностью» я не буду пользоваться, точно так же, как и «заимообразной свободой», «заимообразным званьем». Я буду жить без этих отвратительных ссуд и не буду знаться с ростовщиками этого рода…»
Борис Пастернак – родителям
Из письма 23 сентября 1924
* * *Привыкши выковыривать изюмПевучестей из жизни сладкой сайки,Я раз оставить должен был стезюОбъевшегося рифмами всезнайки.
Я бедствовал. У нас родился сын.Ребячества пришлось на время бросить.Свой возраст взглядом смеривши косым,Я первую на нем заметил проседь.
Но я не засиделся на мели.Нашелся друг отзывчивый и рьяный.Меня без отлагательств привлеклиК подбору иностранной лениньяны.
Задача состояла в ловле фразО Ленине. Вниманье не дремало.Вылавливая их, как водолаз,Я по журналам понырял немало.
Мандат предоставлял большой простор.Пуская в дело разрезальный ножик,Я каждый день форсировал БосфорМалодоступных публике обложек.
То был двадцать четвертый год. ДекабрьТвердел, к окну оконному притертый.И холодел, как оттиск медякаНа опухоли теплой и нетвердой.
…
Из романа в стихах «Спекторский», 1930
В поисках регулярно оплачиваемой работы Пастернак обратился к своему другу, литературному критику Я.З. Черняку, который предложил ему участвовать в составлении библиографии по Ленину, готовившейся в Институте Ленина при ЦК ВКПб. Ему поручили просмотр иностранных изданий, для чего был выписан пропуск в библиотеку Наркоминдела для просмотра журналов и газет на немецком, французском и английском языках.
* * *«…Архивами называются такие учреждения, где становятся документами и достопримечательностями последние пустяки. Какой ни на есть хлам, на который бы ты и не взглянула, в архиве величается материалом, хранится под ключом и описывается в регистре. Таков уже и мой возраст. Это звучит невероятно глупо. Для других, объективно, я очень еще от него далек. Но у меня хорошее чутье, и я чувствую его издали. Вот в чем его отличие. Что все становится материалом. Что начинаешь видеть свои чувства, которые дают на себя глядеть, потому что почти не движутся и волнуют тебя разом и одной только своей стороной: своей удаленностью, своим стояньем в пространстве. Ты открываешь, что они подвержены перспективе…»
Борис Пастернак – Лидии Пастернак.
Из письма 25 октября 1924
* * *«…По роду моей работы… мне приходится читать целыми комплектами лучшие из журналов, выходящие на трех языках. Ты даже не представляешь себе, как их много. Там попадаются любопытные вещи. Я врежу себе, на них задерживаясь, так как я подряжен по количеству и скорости требуемых от меня находок…»
Борис Пастернак – Жозефине Пастернак
Из письма 31 октября 1924
* * *Но я не ведал, что проистечетИз этих внеслужебных интересов.На Рождестве я получил расчет,Пути к дальнейшим розыскам отрезав.
Тогда в освободившийся досугЯ стал писать Спекторского, с отвычкиЗанявшись человеком без заслуг,Дружившим с упомянутой москвичкой.
На свете былей непочатый край,Ничем не замечательных – тем боле.Не лез бы я и с этой, не сыграйСтатьи о ней своей особой роли.
Они упали в прошлое снопомИ озарили часть его на диво.Я стал писать Спекторского в слепомПовиновеньи силе объектива.
Я б за героя не дал ничегоИ рассуждать о нем не скоро б начал,Но я писал про короб лучевой,В котором он передо мной маячил.
Про мглу в мерцаньи плошки погребной,Которой ошибают прозы дебри,Когда нам ставит волосы копнойИзвестье о неведомом шедевре.
Про то, как ночью, от норы к норе,Дрожа, протягиваются в далекостьЗонты косых московских фонарейС тоской дождя, попавшего в их фокус.
Как носят капли вести о езде,И всю-то ночь все цокают да едут,Стуча подковой об одном гвоздеТо тут, то там, то в тот подъезд, то в этот.
Светает. Осень, серость, старость, муть.Горшки и бритвы, щетки, папильотки.И жизнь прошла, успела промелькнуть,Как ночь под стук обшарпанной пролетки.
Свинцовый свод. Рассвет. Дворы в воде.Железных крыш авторитетный тезис.Но где тот дом, та дверь, то детство, гдеОднажды мир прорезывался, грезясь?
Где сердце друга? – Хитрых глаз прищур.Знавали ль вы такого-то? – Наслышкой.Да, видно, жизнь проста… но чересчур.И даже убедительна… но слишком.
Чужая даль. Чужой, чужой из трубПо рвам и шляпам шлепающий дождик,И, отчужденьем обращенный в дуб,Чужой, как мельник пушкинский, художник.
Из романа в стихах «Спекторский», 1930
В выпущенных нами строфах был рассказ о героине романа, русской поэтессе Марии Ильиной, волею судьбы оказавшейся в эмиграции, со статьями о которой рассказчик познакомился в иностранных журналах. В ее образе узнаются черты Марины Цветаевой.
Пастернак характеризовал свою работу в письме Осипу Мандельштаму 31 января 1925 года:
«…Это возвращенье на старые поэтические рельсы поезда, сошедшего с рельс и шесть лет валявшегося под откосом. Таковыми были для меня „Сестра“, „Люверс“ и кое-что из „Тем“. Я назвал и „Детство Люверс“, то есть не сказал Вам, проза ли это или стихи. С начала января пишу урывками, исподволь. Трудно неимоверно. Все проржавлено, разбито, развинчено, на всем закаляневшие слои наносной бесчувственности, глухоты, насевшей рутины. Гадко. Но работа лежит в стороне от дня, точь-в-точь как было в свое время с нашими первыми поползновениями и счастливейшими работами. Помните? Вот в этом ее прелесть. Она напоминает забытое, оживают запасы сил, казавшиеся отжившими. Домысел чрезвычайности эпохи отпадает. Финальный стиль (конец века, конец революции, конец молодости, гибель Европы) входит в берега, мелеет, мелеет и перестает действовать. Судьбы культуры в кавычках вновь, как когда-то, становятся делом выбора и доброй воли. Кончается все, чему дают кончиться, чего не продолжают. Возьмешься продолжать, и не кончится. Преждевременно желать всему перечисленному конца. И я возвращаюсь к брошенному без продолженья. Но не как имя, не как литератор. Не как призванный по финальному разряду. Нет, как лицо штатское, естественное, счастливо-несчастное, таящееся, неизвестное…».
Но писание «Спекторского» не могло обеспечить Пастернаку необходимого заработка. Сгустившееся к этому времени сознание незначительности всего написанного прежде перерастало в мысль о том, что лирическая поэзия потеряла свое значение и занятие ею не оправдано временем.
* * *«…Ах, не сберегло меня ничто, и все, что я отдал, уже не вернется ко мне. Нет музыки и не будет, может быть еще будет поэзия…, но не должно быть и ее, потому что надо существовать, а никак не ее требует современность, и придется мне импровизацию словесную также оставить, как и фортепьянную. Это печально. Эта та печаль, которою была окаймлена долголетняя нежность, все сохранившая, и вот выразить ее на деле, в судьбе, пришлось мне.
Но не думайте, что я тут в каком-то особо плохом положении или терзаюсь миражем, призрачными страданиями. В таком положении и Андрей Белый, и многие еще, и веку не до того, что называлось литературой…
Борис Пастернак – Жозефине Пастернак.
Из письма 17 апреля 1924
Интеллигенция испытывает на себе враждебность того косного слоя, который по социальному своему значенью (крестьянство) составляет часть революции, по существу же остался верен своим вкусам допетровских времен «немецкой слободы». Все это очень любопытно с точки зрения исторической. Но дышать этой путаницей в высшей степени скользкой и двойственно-условной очень тяжело…»