Сталин и писатели Книга третья - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«От начала времен».
Раньше так говорили только про Господа Бога.
* * *Б конце 1994 года в редакции журнала «Вопросы литературы» состоялось заседание «круглого стола», посвященное проблеме издания произведений И.Э. Бабеля. (Стенограмма этого «круглого стола» появилась на страницах журнала чуть позже, в январском номере «Вопросов литературы» 1995 года).
В ходе этого обсуждения участники его единодушно пришли к выводу поистине поразительному. Оказалось, что прижизненные издания Бабеля почти не нуждаются в восстановлении исходных его текстов, искалеченных советской цензурой. Как выяснилось, главные свои вещи Бабелю уже тогда, в 30-е годы, удалось опубликовать в том виде, в каком ему хотелось увидеть их напечатанными. Разумеется, не потому, что они так уж хорошо вписывались в канон социалистического реализма, и не потому, что цензурное давление на Бабеля было не таким сильным, как то, которому подвергались все его собратья по перу, а лишь по той единственной причине, что Бабель не уступал этому цензурному давлению, сопротивлялся, не шел ни на какие компромиссы.
Вот как сформулировал это на заседании того «круглого стола» докладчик, посвятивший изучению этой проблемы специальное исследование:
► При всех материальных тяготах и унижениях, связанных главным образом с необходимостью содержать семью, проживающую за границей, и мучительным своим «долгописанием», Бабель был, что называется, литератором преуспевающим и в каком-то смысле даже властями обласканным. Давалось это ему множеством жизненных компромиссов, активным участием в общественно-литературной жизни страны, неизменной лояльностью (на публицистическом уровне) в отношении к советской власти и социализму, тщательным выстраиванием собственной «автобиографии», которая вынужденно приобретала мифологизированный характер, и т. п.
В художественном тексте, однако, этих компромиссов — ни политических, ни эстетических — Бабель себе не позволял. Стремление «соблюсти чувство достоинства и чистоту и гордость в работе <...>» (из письма матери 14 декабря 1930 года) было развито в нем до крайнего предела. В беседе с читателями на вечере, организованном 28 сентября 1937 года журналом «Литературная учеба», Бабель имел все основания сказать о своих произведениях: «Я считаю, что те вещи, которые написаны, могли быть лучше, проще <...> Единственное, что меня не огорчает, это то, что мне не приходится брать свои слова обратно».
(Вадим Ковский. Судьба текстов в контексте судьбы. Как издавать, как издают и как надо издавать Бабеля. «Вопросы литературы». 1995. Выпуск 1. Стр. 29)Насчет того, в самом ли деле Бабель был литератором преуспевающим и даже «властями обласканным», можно было бы и поспорить. Но что касается его «жизненных компромиссов», тут спорить, к сожалению, не приходится. Выступая с речью на Первом писательском съезде, он вдруг выдал такое:
► На чем можно учиться? Говоря о слове, я хочу сказать о человеке, который со словом профессионально не соприкасается: посмотрите, как Сталин кует свою речь, как кованы его немногочисленные слова, какой полны мускулатуры. Я не говорю, что всем нужно писать, как Сталин, но работать, как Сталин, над словом надо.
(Первый Всесоюзный съезд советских писателей. Стенографический отчет. М., 1934. Стр. 279)Как не вспомнить тут знаменитую словесную формулу самого Бабеля, уже в то время ставшую чуть ли не пословицей: «В номерах служить — подол заворотить». Но пошел Бабель на этот «жизненный компромисс» не только страха ради иудейска. Это была осознанная, продуманная тактика, своего рода игра.
Одним из элементов этой игры был подготовленный им специальный номер журнала «СССР на стройке», целиком посвященный пропаганде успехов колхозного движения на Украине. В это время он уже работал над романом (или повестью? Или книгой рассказов?) об этом самом «колхозном движении». И уж там он был честен до конца. Та страшная правда о методах проведения «сплошной коллективизации», о которой Шолохов «сигнализировал» в своих письмах Сталину и которая ни одним атомом, ни одной молекулой не просочилась ни в первую, ни во вторую книгу «Поднятой целины», в художественной прозе Бабеля была явлена во всей своей неприкрытой и неприкрашенной жути.
Об этом мы можем судить по одному его короткому рассказу, написанному весной 1930 года. И даже по нескольким скупым строчкам из этого рассказа:
► — Вороньковский судья, — очнувшись, сказала старуха, — в одни сутки произвел в Воронькове колгосп... Девять господарей он забрал в холодную... Наутро их доля была идти на Сахалин. Доню моя, везде люди живут, везде Христос славится... Перебули тыи господари ночь в холодной, является стража — брать их... Видчиняет стража дверь от острога, на свете полное утро, девять господарей качаются под балками, на своих опоясках...
В дубовой раме окна двинулась тьма. Рассвет раскрыл в тучах фиолетовую полосу...
Весь день шел снег. У самого села, из льющейся прямой стены, навстречу Гапе вынырнул коротконогий Юшко Трофим в размокшем треухе. Плечи его, накрытые снежным океаном, раздались и осели.
— Ну, просыпались, — забормотал он, подходя к саням, и поднял черное костистое лицо.
— А именно што?.. — Гапа потянула к себе вожжи.
— Ночью вся головка наехала, — сказал Трофим, — бабусю твою законвертовали... Голова рику приехал, секретарь райкому... Ивашку замели, на его должность — вороньковский судья...
Усы Трофима поднялись, как у моржа, снег шевелился на них. Гапа тронула лошадь, потом снова потянула вожжи.
— Трофиме, бабусю за што?..
Юшко остановился и протрубил издалека, сквозь веющие, летящие снега:
— Кажуть, агитацию разводила про конец света... Припадая на ногу, он пошел дальше, и сейчас же широкую его спину затерло небо, небо, слившееся с землей.
Рассказ называется «Гапа Гужва» и во всех собраниях сочинений Бабеля он фигурирует именно как рассказ. Но в первой публикации («Новый мир», 1931, № 10) у этого рассказа был подзаголовок: «Первая глава из книги «Великая криница».
Была, значит, — если не написана, так задумана, — целая книга.
Даже по тем нескольким строчкам, которые я тут процитировал, можно представить, какое давление цензоров и редакторов пришлось испытать автору этого рассказа при прохождении его в печать. Но в своих взаимоотношениях с цензорами (равно как и с редакторами, выполнявшими роль цензоров) этот «вертлявый Бабель» неизменно проявлял неслыханную твердость и бескомпромиссность. Более уместно тут, пожалуй, даже другое, библейское слово — жестоковыйность.
Источником этой его жестоковыйности было то «чувство достоинства», о котором он писал в письме к матери, — том самом, которое процитировал в своем докладе Вадим Ковский. Приведу это его высказывание еще раз, слегка раздвинув рамки цитаты:
► Я сделан из теста, замешенного на упрямстве и терпении, — и когда эти качества напрягаются до высшей степени, тогда только я чувствую la joie de vivre{1}, что имеет место и теперь. А для чего же живем в конечном счете? Для наслаждения понимаемого в широком смысле, для утверждения чувства собственной гордости и достоинства.
(Исаак Бабель. Сочинения. Том первый. М., 1990. Стр. 311)Шолохов в этом смысле являл собой полную противоположность Бабелю. Он был сделан совсем из другого теста, и в этом своем качестве был так же уникален, как Бабель в своем.
В своих взаимоотношениях с цензорами и редакторами он проявлял такую лакейскую готовность к компромиссу, что тут впору говорить уже не о компромиссе, а о полной и безоговорочной капитуляции.
Американский шолоховед Герман Ермолаев, сравнивая издание «Тихого Дона» 1953 года с ранними изданиями романа, обнаружил «около 400 политических изъятий, три четверти которых пришлось на 2-ю книгу». И там же он выявил множество чужеродных вписок, которые «подчеркивали свершения Ленина и Сталина и осуждали Белое движение». Помимо этих политических поправок Ермолаев отметил около 300 пуританских исправлений. Целомудренные редакторы-пуристы убирали даже «упоминания волос на руках, ногах и груди мужчин». (Г. Ермолаев. «Шолохов: жизнь и творчество»).
Эту податливость Шолохова, всегдашнюю его готовность смириться с любыми вторжениями цензора или редактора в художественную ткань «Тихого Дона» не может скрыть и отечественный биограф писателя, хоть это и находится в некотором противоречии с восторженным, апологетическим тоном его книги:
► Издание «Тихого Дона» 1953 года — вопиющий образец издевательств над Шолоховым. Редактор вытравливал правду драматизма в описании революции. «Поправил», к примеру, сцену, когда Подтелков убил полковника-белогвардейца... В своем послесловии пустился в путаные психологические сентенции, чтобы оправдать и большевика Подтелкова, и себя, редактора, изуродовавшего сцену: «Он зарубил его — это правда. Но это был акт самозащиты: Чернецов выхватил из куртки пистолет и хотел убить Подтелкова, произошла осечка. Что оставалось делать Подтелкову? Ждать второго выстрела? Подставить свою грудь под револьвер злобного карателя?..»