Жестокий век - Исай Калистратович Калашников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А если сниму? Ты, Аучу-багатур, слуга моего отца, не задумывался над тем, что будет с тобой тогда?
Отхлебнув архи, Аучу зубами оторвал от кости кусок мяса, прожевывая, трудно ворочал лоснящимися челюстями, говорил невнятно:
– Я твоему отцу служил честно. Его не стало – служу Таргутай-Кирилтуху. Хуже или лучше он твоего отца – не мое дело. Я знаю одно: его благополучие – это и мое благополучие. И таких, как я, тут много. Вот почему ты никогда не снимешь кангу!
Аучу-багатур был почти благодушен, не кричал, как обычно, не издевался, и от этого его слова звучали для Тэмуджина с особой силой. В них была страшная для него правда.
– Из уважения к памяти твоего отца дам один совет: смирись со своей участью, тем облегчишь судьбу. Может быть, я сумею чем-то помочь тебе.
Тэмуджин повел плечами. Невыносимо давила колодка. Рубец стянул кожу лица, слезился запухший глаз, дразнил запах мяса. Почувствовал себя маленьким, растоптанным и, боясь своей слабости, сказал с вызовом:
– Мне не нужны ни твои советы, ни твоя помощь.
– Как хочешь… В юрту к дураку Тайчу-Кури больше не вернешься. Будешь работать у кузнеца Джарчиудая. Помашешь молотом – умнее станешь.
Нукер привел Тэмуджина в маленькую юрту, тускло освещенную гаснущим очагом. Кузнец Джарчиудай, пожилой человек с клочковатыми бровями, угрюмо вгляделся в обезображенное лицо Тэмуджина, проворчал скрипуче:
– У-у, рожа-то какая! Я просил подручного, а вы даете разбойника. Веди его обратно.
– Я ничего не знаю, – сказал нукер. – Говори с Аучу-багатуром.
– И поговорю! Неужели не нашлось порядочного человека? – нудно скрипел кузнец.
Нукер, посмеиваясь, ушел.
Кузнец подбросил в очаг сухих лучин. Пламя вспыхнуло, осветив юрту с черными от копоти решетками стен. За очагом на постели, вытаращив любопытные глаза, сидели мальчик лет десяти и подросток.
– Джэлмэ, бездельник, ты чего сидишь? Принеси аргала.
Подросток сунул ноги в большие гутулы, вышел. Кузнец повернулся к Тэмуджину:
– А ты почему стоишь, будто столб коновязи? Пришел – раздевайся.
Сняв шубенку, Тэмуджин положил ее у порога. Кузнец скосил на него угрюмые глаза, приказал мальчику:
– Чаурхан-Субэдэй, повесь шубу. Нойон даже в колодке любит, чтобы за ним ухаживали.
Если до этого Тэмуджин думал, что кузнец принимает его за обычного колодника и потому так ворчит, то теперь стало ясно: он хорошо знает, кто перед ним. Тоже, видать, верная собака Таргутай-Кирилтуха.
Мальчик поднял шубенку, но не смог дотянуться до вешалки. Тэмуджин отстранил его, повесил сам, сел к очагу.
Джэлмэ принес и аргала, и дров, бросил в огонь смолистое полено, пламя сразу поднялось почти до самого дымохода. В юрте стало тепло, даже жарко. Джарчиудай разогрел на огне суп – остатки ужина, поставил перед Тэмуджином, коротко приказал:
– Ешь!
В котелке плавали желтые блестки жира и темные крошки приправы – дикого лука – мангира. Тэмуджин проглотил слюну. Надо было бы, как и в юрте Аучу-багатура, отказаться от угощения. Но очень уж хотелось есть. Презирая себя, стал хлебать суп. Джэлмэ подсел к нему, потрогал руками колодку, спросил:
– Тяжелая?
– Вот наденут на тебя – узнаешь.
Джэлмэ не смутился. Сел еще ближе, шепнул:
– Ты нашего отца не бойся. Он сердитый, но хороший.
– Тому, кто упал в воду, бояться дождя нечего, – хмуро ответил Тэмуджин.
Утром пошли работать. Кузница была в соседней юрте. У маленького горна с кожаным мехом на обожженной чурке стояла наковальня, возле нее на крючках висели клещи, молоточки, у дверей кучей лежали ржавые железные обломки. Джарчиудай заставил Тэмуджина разжигать горн, сам гремел железом у наковальни, искоса смотрел за его работой. Тэмуджин надавил рукоятку меха, воздух с шумом ворвался в горн, пламя загудело, охватывая угли. Он надавил на рукоятку сильнее, и горячие угольки брызнули во все стороны. Кузнец шагнул к нему, плечом отодвинул от меха, стал качать сам. Воздух из меха пошел ровной, беспрерывной струей.
– Вот так и качай! Ничего не умеешь!
Здесь, на работе, кузнец был совсем невыносим. Ругался без конца. Джэлмэ приносил в кузницу угли, воду, железо, подмигивал Тэмуджину, как бы спрашивая: «Достается тебе?»
Тэмуджину долго не удавалось правильно бить молотом по раскаленному куску железа. Удары получались либо слишком слабые, либо слишком сильные, либо не очень точные. Кузнец выходил из себя, выхватывал из его рук молот, кидал на землю, топал ногами.
– Прогоню! Заставлю Аучу избить тебя палками! Из сынка нойона подручный как из осла скакун.
– Нойон должен быть воином, не кузнецом! – запальчиво возразил Тэмуджин.
– А кто воину кует меч, наконечник копья и стрелы? – Лохматые подпаленные брови тучей нависли над суровыми глазами. – А кто делает стремена для седла, удила для узды? Все эти вот руки? – Он ткнул под нос Тэмуджину руку с черной, задубелой кожей и кривыми, обломанными ногтями. – Что даете нам вы, нойоны? Оружие, которое мы куем на врагов, подымаете друг на друга и проливаете кровь наших братьев.
– При чем тут я?
– Как при чем? Дай тебе волю – лучше других будешь!
– Уж таким, как Таргутай-Кирилтух, не буду!
– А каким? Сам не знаешь. Бери молот.
Вечером, как всегда, Тэмуджин собрался идти к Аучу-багатуру. Кузнец не пустил его. Утром Аучу сам приехал в кузницу, спросил:
– Почему не пришел?
– Ты у меня спрашивай, – сказал кузнец. – Ты его дал мне, я за него отвечаю. Будет ходить взад-вперед. Работать надо, а он будет ходить.
– Ладно, – милостиво согласился Аучу, – держи его в строгости.
– Нет, беличьим хвостом по щекам гладить буду!
Аучу-багатур засмеялся:
– Мне говорили: ты учишь его так, что весь курень слышит. Так делай и впредь.
– Без тебя знаю!
Тэмуджин готов был поклониться старику в ноги: он избавил его от ежедневных унизительных разговоров с Аучу-багатуром и Улдаем. Но он не поклонился, даже не поблагодарил, вместо этого вечером остался в кузнице и, превозмогая усталость, махал молотом, овладевая умением бить точно, соразмерять силу удара. Ему не хотелось, чтобы кузнец считал его никуда не годным и ни на что не способным.
Джарчиудай оценил его старание, ругался реже, хотя был таким же вредным и колючим. Но, как заметил Тэмуджин, кузнец и своих сыновей, особенно Джэлмэ, не щадил. И всем от него доставалось. Он не стеснялся поносить и Аучу, и самого Таргутай-Кирилтуха. Его суждения о людях были меткими и злыми… Здесь Тэмуджин начал понимать, что его собственные суждения о жизни, о людях были слишком уж простенькими, детскими. Давно ли он любил всем напоминать с заносчивостью: «Я – сын Есугея!» Тут, под суровым взглядом Джарчиудая, подобные слова застревали в горле. Тут эти слова ничего не стоили.
И чем глубже он понимал всю непростоту жизни, зависимости людей друг от друга, тем сильнее хотелось вырваться отсюда. Ни днем ни ночью не оставляли его мысли о побеге, и тоска о родных, о воле давила на сердце тяжелее, чем колодка на плечи.
XI
Теплый ветер великой Гоби слизал снега, и на склонах щебнистых сопок заголубели цветы ургуя, в низинах, прогретых солнцем, просеклась молодая трава; среди метелок седого дэрисуна, обтрепанного зимними буранами, бойко шныряли суслики; высоко в небе, чуть пошевеливая крыльями, парили коршуны, сытые, равнодушные к легкой добыче; от озера к озеру по извечным путям тянулись несметные стаи перелетных птиц, и вечерние сумерки гудели от шума крыльев, гогота, кряканья, посвиста; табунные жеребцы, зверея от ревности, носились по степи, отгоняя от кобылиц бродячих соперников; налив кровью глаза, взрывая копытами землю, бодались быки; звенели первые, редкие еще комары. И эти звуки, и запахи ветра великой пустыни беспокойно-томительной радостью входили в душу Тайчу-Кури.
В стороне от куреня, у родника, выбегающего из леса, стояла одинокая юрта. Тайчу-Кури направился к ней. Он был бос, и ступни ног, привыкшие за зиму к обуви, покалывала сухая трава, но до чего же хорошо было