Отверженные (Перевод под редакцией А. К. Виноградова ) - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Преступник в роли благодетеля, каторжник оказывается человеком сострадательным, кротким, услужливым, милосердым, человеком, который платит за зло добром, прощает обиды вместо того, чтобы ненавидеть, относится с сожалением вместо того, чтобы мстить, предпочитает лучше погибнуть самому, чем дать погибнуть своему врагу, спасает того, кто его терзал, и, коленопреклоненный, стоит на вершине добродетели, более близкий к ангелу, чем к человеку! И Жавер должен был сознаться, что такой человек существует.
Так больше продолжаться не могло.
Само собой разумеется, и мы настаиваем на этом, он не без внутренней борьбы сдался этому отверженному, этому оскверненному ангелу, этому безобразному герою, который в одинаковой степени и возбуждал в нем гнев, и изумлял его. Пока он сидел в карете лицом к лицу с Жаном Вальжаном, закон, точно хищный тигр, двадцать раз принимался рычать у него в душе. Двадцать раз хотел он броситься на Жана Вальжана, схватить его и сожрать, то есть арестовать. Что может быть проще этого на самом деле? Стоило только крикнуть, когда они проезжали мимо любого полицейского поста: «Вот осужденный преступник, укрывающийся от руки правосудия!» Позвать жандармов и сказать им: «Этот человек принадлежит вам!», потом уйти, покинуть осужденного, забыть о всем остальном и ни во что более не вмешиваться. Этот человек осужден на то, чтобы всю свою жизнь быть пленником закона, закон имеет право поступать с ним так, как ему угодно. Что может быть справедливее этого? Жавер говорил себе все это, он искренне хотел поступить именно таким образом, арестовать сидевшего рядом с ним человека, но как тогда, так и теперь, не мог, и каждый раз, как его рука конвульсивно тянулась кверху, чтобы схватить за шиворот Жана Вальжана, какая-то страшная сила заставляла ее опускаться, и он чувствовал, как в глубине души какой-то странный голос кричал ему: «Ты хорошо придумал. Предай своего спасителя, а потом, как Пилат, прикажи принести воды и умой свои когти».
Затем его мысли обратились к нему самому, и тогда рядом с Жаном Вальжаном, ставшим великим, он видел низко упавшего Жавера.
Каторжник был его благодетелем!
Но как это могло случиться, что он позволил этому человеку даровать ему жизнь? Он имел право быть убитым на баррикаде. Он должен был воспользоваться этим правом. Позвать к себе на помощь против Жана Вальжана других революционеров и вынудить их расстрелять себя — это было бы гораздо лучше.
Но больше всего его мучило исчезновение уверенности в себе. Он чувствовал себя как бы вырванным с корнем. От свода законов ничего не осталось. В душе его возникали вопросы совести, доселе ему неизвестные. Он чувствовал пробуждающуюся в нем чувствительность, резко отличающуюся от требований закона, которыми до сих пор он только и руководствовался. Его не удовлетворяли уже прежние понятия о честности. Перед ним неожиданно предстал целый ряд новых фактов, которые завладели им. Душе его открылся новый необычайный мир: благодеяние оказанное и возвращенное, самопожертвование, милосердие, снисходительность, насилие, совершенное жалостью над строгостью, беспристрастие, отрицание полного осуждения, снятие клейма порока, возможность появления слез в глазу закона, какое-то новое для него правосудие божеское, идущее вразрез с правосудием человеческим. Он видел во мраке восхождение неизвестного ему странного нравственного солнца; оно и ужасало и ослепляло его, точно сову, которую принуждали смотреть на солнце, как смотрит на него орел.
Он говорил себе, что это так и должно быть, что бывают исключения, что власти могли ошибиться, что закон мог быть неправильно применен в данном конкретном случае, что все не может быть включено в свод законов, что возможны и такие неожиданности, с которыми нельзя не считаться, что добродетель каторжника могла поймать в сети добродетель чиновника, что этот необычайный человек и в самом деле мог быть таким необычайным, что судьба иногда ставит такие западни, и он с отчаянием думал, что ему уже не удастся уберечь себя, чтобы снова как-нибудь не попасться в такую же ловушку.
Он был вынужден признать, что добро существует. Этот каторжник был добр. И он сам — удивительная вещь! — тоже только что совершил доброе дело. Значит, он стал развращаться.
Он считал себя подлецом. Он сам относился к себе с отвращением.
С точки зрения Жавера идеал не требовал ни гуманного отношения к людям, ни благородства, ни возвышенных понятий о своих обязанностях, — все ограничивалось тем, чтобы быть безупречным по службе.
А между тем именно в этом-то отношении он и оказался небезупречным.
Как это могло с ним случиться? Как это все произошло? Он не мог бы этого сказать даже себе самому. Он сжимал в отчаянии голову руками, но, сколько ни старался, не мог придумать никакого объяснения.
Он, само собой разумеется, имел твердое намерение передать Жана Вальжана в руки закона, пленником которого был Жан Вальжан, а он, Жавер, рабом. В то время как он был у него в руках, ему ни на одно мгновение даже и в голову не приходило, что у него была мысль отпустить его. Все это произошло как будто помимо его воли, и он и сам не знал, каким образом рука его разжалась и выпустила Жана Вальжана.
Перед его глазами происходили самые разнообразные загадочные явления. Он задавал себе вопросы, отвечал на них, и эти ответы приводили его в ужас. Он спрашивал себя: что такое сделал этот доведенный до отчаяния каторжник, которого я так ожесточенно преследовал, к которому я потом попал в руки и который мог отомстить мне и даже должен был сделать это, чтобы не только удовлетворить вызванное в нем озлобление, но и ради собственной безопасности, и который вместо этого спас мне жизнь, помиловал меня? Исполнил свой долг? Нет. Это больше чем исполнение долга. А что такое сделал я, когда в свою очередь помиловал его? Тоже исполнил свой долг? Нет. Я сделал больше, чем исполнил долг. Значит, существует что-то большее, чем исполнение долга? Такой вывод его пугал, его весы начинали колебаться, одна чашка валилась в пропасть, а другая поднималась к небу, и Жавер одинаково боялся как той, которая была наверху, так и той, которая была внизу. Не будучи ни в каком случае тем, что называют вольтерьянцем или философом, или неверующим, а питая, наоборот, инстинктивное благоговение к церкви, он тем не менее видел в ней только важнейшую часть социального целого; порядок был его догматом, и это его удовлетворяло; с тех пор как он стал взрослым и поступил на службу, полиция стала для него почти что единственной религией, про него без малейшего намека на насмешку и совершенно серьезно можно было бы сказать, что он исполнял свои обязанности сыщика с полным благоговением. Он признавал только одну власть, своего начальника Жиске, до этого времени он не думал никогда о другой власти — о боге. И вот он вдруг почувствовал присутствие этой главной, верховной власти, и это его смутило.
Это неожиданное открытие поставило его в тупик; он не знал, как ему держать себя с этим верховным начальником; он знал только одно, что подчиненный должен склоняться перед начальством, что он не смеет ни ослушаться, ни порицать, ни критиковать, и что если начальник покажется ему слишком странным, то у подчиненного остается только один выбор — подать в отставку.
Но каким образом подать прошение об отставке богу?
Однако о чем бы он ни думал, его мысли каждый раз возвращались к тому, что его больше всего беспокоило, что в его глазах стояло выше остального — это сознание того, что он совершил ужасное преступление. Он выпустил рецидивиста-преступника, приговоренного к пожизненному заключению. Он освободил каторжника. Он украл у закона принадлежавшего ему человека. Он совершил это. Он перестал понимать самого себя. Он не мог быть уверенным в самом себе. Он даже не мог объяснить себе, чем был вызван такой поступок, у него все перепуталось в голове. До этого момента он жил слепой верой, которая порождает угрюмую честность. Эта вера покинула его. Все, чему он верил, исчезло. Новые понятия об истине, о которых он и слышать не хотел, терзали его ум. С этого момента он должен был стать другим человеком. Он испытывал ужасные страдания совести, которая вдруг прозрела после того, как с ее глаз сняли повязку. Он видел то, чего не хотел видеть. Он чувствовал себя покинутым, вырванным из прошлого, отрешенным, уничтоженным. Представитель власти умер в нем. Его существование потеряло смысл.
Ужасное положение, когда человек доходит до такого состояния!
Быть твердым, как гранит, и вдруг начать сомневаться! Быть статуей кары, вылитой в форме закона, и вдруг почувствовать в груди под бронзовой оболочкой что-то нелепое, непослушное, что-то похожее на сердце! Дойти до того, чтобы платить добром за добро, хотя до этого дня и считал это добро злом! Быть сторожевой собакой и лизать! Быть холодным, как лед, и растаять! Быть тисками и сделаться рукой! Почувствовать вдруг, что пальцы разжимаются и выпускают добычу — это нечто ужасное!