Вдалеке от дома родного - Вадим Пархоменко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мир был восстановлен.
Пара колхозных быков да мерин, по недоразумению названный Ночкой, за несколько ездок перевезли нехитрое интернатское имущество.
Юрка Таланов снова повеселел. — Н–но–о! — бодро покрикивал он на впряженного в расхлябанную телегу черномастного коня под кобылячьей кличкой Ночка.
Талан оказался добрым и веселым парнем, и ребята быстро с ним подружились. Особенно Рудька: он до безумия любил животных и сейчас, сидя в катившей по пыльной улице телеге рядом с Таланом, улыбался глуповато–счастливой улыбкой.
На новом месте устроились хорошо. Объединенный интернат размещался в старом, но еще крепком двухэтажном бревенчатом доме в центре села. Школа находилась совсем близко — рукой подать. Рядом были и баня, и Среднее озеро.
Ребята подружились на удивление быстро. Старожилы помогли новеньким набить свежим сеном тюфяки, рассказали о своем житье–бытье, объяснили свои порядки.
Петьке понравилось, что все здесь жили по возрастным группам: старшие — в одних комнатах, ребята среднего возраста — в других, младшие — в третьих, а дошколята — совсем отдельно.
Петька попал в средневозрастную группу, к ребятам пятого–шестого классов. Вместе с ним в комнате их было восемь: Толя Смирнов, Володя Филиппов, Леня Муратов, Жора Янокопулло, Вова Рогулин, Толя Дысин и Жан Араюм. Трое последних — из Петькиного интерната.
В первый же день, знакомясь с новенькими, Жора Янокопулло спросил:
— У вас есть прозвища? Выкладывайте. А то мы окрестим вас по–своему.
— А у вас? — поинтересовался Петька.
— У нас есть. Мое, например, Грек. Фамилия у меня греческая, — пояснил Жора. — А у них, — он показал на своих товарищей, — прозвища немецкие. У Тольки уши большие, поэтому он дэр Эзель, у Вовки глаз косит — отсюда дас Аугэ, у Леньки носорыга здоровая — значит, он ди Назэ…
— А почему их по–немецки?.. — удивился было Толя Дысин.
— Потому что трудно давался им этот язык в школе, вот и прозвали их по–немецки, чтобы для начала хоть несколько слов назубок затвердили.
— Здорово! — восхитился Петька. — У нас все проще. Вовка Рогулин все молчит да покряхтывает. Поэтому прозвище его — Дед. Тольку Дысина Зубом прозвали. Это потому, что, когда сердится сильно, то зубы скалит. Острые у него зубы. У Жана Араюма имя интересное, поэтому, наверное, он и остался без прозвища, просто Жан…
— Ну а ты?
— А он богатый у нас! У него целых два прозвища, — сказал Жан Араюм. — Одно — Сказочник, другое — Поэт: сказок он и разных историй много знает и стишки иногда сочленяет…
— Сочиняет, — поправил Иванов.
На этом первое знакомство закончилось, потому что всех позвали на общий сбор, на котором новый директор Анна Аркадьевна говорила о том, что теперь их большая семья стала еще больше, и должны они жить еще дружнее, помогать друг другу и особенно своим младшим товарищам, так как те еще не всегда понимают, что хорошо, а что плохо. Старшие должны быть примером для малышей. Поэтому дисциплина — сейчас главное. Анна Аркадьевна верит, что дети героического Ленинграда ничем не огорчат своих мужественных отцов и многострадальных матерей, встреча с которыми не за горами…
Вечером, уже лежа в постелях, ребята, продолжая знакомство, вели длинный разговор о жизни в том и этом интернатах. Спорили, сравнивали, где лучше.
— У вас, видать, строго тут, — сказал Петька.
— Порядок — есть, строгости — нет, — возразил Леня Муратов. — Главное: не хватай двоек, не лазь в огороды, не опаздывай в столовую, не груби… А в остальном ты свободен, как птица, — гуляй сколько влезет. Малышам дальше двора уходить не разрешается, а нам можно. Только надо сказать, куда идешь.
— А старшие вас не бьют? — спросил Вовка Дед.
— Чего мелешь! — возмутился дэр Эзель. — Старшие за порядком–то и следят. Натворишь что серьезное — сами тебя к Марье Владимировне сведут… А драться — нет, не трогают. Разве что Васька Дадаев. Этот может всякое выкинуть.
— А Мария Владимировна — это кто? Воспиталка ваша, да?
— Угадал. Но теперь она и вашей будет. Тетка строгая, но справедливая. Зря не придерется. Бывает, правда, иногда…
— Поживем — увидим! — философски и несколько скептически заметил Анатолий Дысин.
В комнате было темно, лежать на пышных, набитых свежим сеном матрацах — одно удовольствие, но сон не шел. Ребята еще долго болтали бы о том, о сем, но дверь неожиданно распахнулась и раздался строгий женский голос:
— Это что за говорильня?! Кому не спится? Новеньким? Спать, мальчики! Сейчас же спать!
Легка на помине оказалась Мария Владимировна. Когда дверь закрылась, Дысин ехидно хмыкнул и напомнил забывчивым:
— Я же говорил: все они хороши!..
Белена
Ровно в восемь утра Мария Владимировна появилась снова.
— Мальчики, вы еще не встали?.. Быстро, быстро! Делайте зарядку, застилайте постели, умывайтесь. На все — двадцать минут. Завтрак уже готов.
Она вышла, и ребята, позевывая, начали вылезать из–под одеял. Дысин недовольно сморщил нос:
— А говорили: делай что хочешь, никакой строгости. А это что?
— Привыкай, привыкай!.. Все на пользу! — весело прокричал Жорка Грек и, выплеснув на себя ковшик воды, стал растираться жестким полотенцем.
Ребята оделись, застелили постели и по скрипучей деревянной лестнице с полустертыми ступенями спустились на первый этаж в столовую. На завтрак им дали по три картофелины в мундире, соль, по куску хлеба и по стакану морковного чая, на сахарине опять–таки. На добавку тоже давали чай, но несладкий — сахарина не хватало на такую ораву.
Никаких полевых работ на сегодня не намечалось, и ребятам разрешили до обеда погулять. Небольшими группками разбрелись они кто на озеро, кто в рощу, а Петька отправился проведать Матвея, которого давно не видел.
— Г|ошли на коноплю, — позвали его Рудька, Талан и Толька Лопата, но Петька отмахнулся от них: идите, мол, сами, и зашлепал босыми ногами по дорожной пыли в другой конец села.
…Лохматый, давно не стриженный, Мотька сидел на старом березовом чурбаке посреди двора, на самом солнцепеке, и занимался серьезным мужицким делом — провощенной дратвой подшивал толстым войлоком пимы на зиму. Исподлобья глянул он на входящего во двор Петьку и сказал приветливо–коротко: «Однако, пожаловал…» — но работы своей не бросил:
— Здорово, Матвей! — Петька присел на валявшееся рядом поленце. — Ты чего не приходил долго?
— Г-гы! — осклабился, повеселев, Матвей. — Аль заскучал?
— Обеспокоился. Не случилось ли чего…
— Ну, спасибо. Вспоминал, значит, — совсем обрадовался Мотька.
Он вскочил с чурбака, отнес в избу пимы, воск, дратву и, снова вылетев во двор, крикнул:
— Айда в бабки играть!
Петька помялся, переступил с. ноги на ногу, почесал пятерней в затылке.
— Не умею я, — сказал он. — Пробовал, но все проигрываю.
— Научу! — не отставал Мотька. — Сейчас хлопцы придут. Ты вначале погляди, как я играть буду. Замечай только, где пуста, а где свинцом залита…
— Пойдем лучше на болото, за Становое, — предложил Иванов. — Там вчера дымище был — ого–го! Говорят, болото горело. Посмотрим, что там…
— Знаю! Сильно горело. Сухо, чай, и жарища! Уток и всякой птицы носилось — тьма!
— Так пошли?
— Пойдем, раз в бабки не хошь…
Они шли долго, около часа. Сначала мимо Среднего озера, потом, не доходя до Станового, повернули влево, миновали березовую рощу и через небольшое просяное поле на взгорке спустились к болотистому кочковатому лугу.
Огонь давно уже заглох, но гарью еще пахло. Босые ноги захлюпали по мелкой воде — тут идти стало легче: обгорелая, сухая и жесткая болотная трава на мокрове кололась меньше.
Вокруг было много черных обгоревших кочек.
— Яйца! Глянь! — вскрикнул Мотька и нагнулся, сунув руку за пожухлую кочку.
Яйца были утиные, крупные, грязно–бело–серые. В крапинку. Пропащие яйца — насиженные уже и погубленные вчера огнем. Разбил Петька одно, разломал Мотька другое, а там утята дохлые, непроклюнувшиеся…
— Ах ты беда! — охнул Матвей. — Сколь погибло–то всего! Нету вокруг живой радости! Пошли отсюда, однако. Лучше уж в бабки играть. —
И ушли они с этого болотного пожарища…
Муторно стало Петьке и в груди защемило. Гарь напомнила ему пепелища сожженных деревень и разрушенных городов, которые он видел в кинохронике, показанной недавно в сельском клубе: на освобожденной от врага родной земле мрачные силуэты печных труб, чадящие развалины, виселицы…
И когда на экране появились вдруг слова «Смерть фашистским оккупантам!», в зале ответно загремело: «Смерть! Смерть фашистам!..»
Он шел, как лунатик, не глядя под ноги, но и вокруг ничего не видел. Он уже забыл о болоте со сгоревшей в нем живностью, мысли его были теперь не здесь, не в Бердюжье, а за тысячи километров отсюда — в далеком и родном Ленинграде.