В спорах о России: А. Н. Островский - Татьяна Москвина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Простые, живые слова, лишенные романтической приподнятости. У Островского нет насильственного возвеличивания Самозванца, как это происходит у Хомякова.
Когда хомяковского Дмитрия убивают, кто-то из народа его жалеет: «Ох, жалко молодца! Как был удал!»[178] — вот это «жалко молодца» пронизывает пьесу Хомякова, увидевшего в Самозванце романтическую прелесть — не прелесть талантливого авантюриста, как у Пушкина, но прелесть полного набора романтических доблестей: отвага, страстная любовь, возвышенность души, любовь к добру и т. д. Хомяков не любит католический мир, иезуитов, поляков, Марину Мнишек, это они сгубили хорошего царя, оплели его интригами и раздражили Русь, не имевшую опять-таки внутренних причин для Смуты. Католический мир сгубил невесть откуда взявшегося «льва» (выражение из пьесы), прекрасного, выстраданного Русью царя.
В «Борисе Годунове» (1826) никто из исторических персонажей не унижен и не приподнят романтическим способом. Мирно сосуществуют в пространстве пушкинской трагедии и два враждебных космоса: допетровская Русь и Запад эпохи Позднего Возрождения, православие и католичество. Есть контраст, но нет прямого столкновения, есть сопоставление, но нет борьбы. Пушкин оставляет Самозванца на пороге воцарения, но тем самым оставляет кавалеров и дам плясать мазурку там, где им должно это делать, — в Кракове, а не в стенах Кремля.
У Островского с мазуркой как раз будет связан целый эпизод, когда паны советуют боярам обучиться мазурке, на что
Голицын отвечает: «Мы, паны, не будем сами боярских ног ломать другим в потеху: холопов мы по-польски нарядим и забавлять себя велим мазуркой».
Пушкин же не пишет подобной открытой войны двух бытов, двух культур. Нет и мотива чужеродности Самозванца и Руси — какая же чужеродность в беглом дьяконе из Чудова монастыря? Есть другое — мотив ответственности за иноземное вторжение. «Я в Москву кажу врагам заветную дорогу». Но польское вторжение не заслоняет самостоятельности русской истории, оно не причина, а следствие ее собственных законов. Россия не жертва, и Запад не палач. Как неоднократно писали исследователи, историей в «Борисе Годунове», подобно античному року, управляет «мнение народное». В нем же существует образ «невинной крови», которая не может не быть отомщена.
Но кто властен над «мнением народным»? По Пушкину — приговор Борису произносит Пимен-летописец, то есть писатель. Питаемый его речами, рядом с ним возрастает Самозванец. Пушкин назначает писателю главную роль в отечественной истории.
Итак, за сто лет жизни в русской мысли Дмитрий Самозванец сделал явные успехи. Историки перешли от осторожных признаний отдельных положительных черт к описанию его широкого реформаторства. Мрачного сумароковского злодея сменил доблестный и великодушный романтик Хомякова. Для этого должны были произойти решительные сдвиги в национальном самосознании. Русская самобытность перестала быть естественным и безусловным источником жизни. Она сделалась предметом раздора, нуждалась в опровержении или превознесении. Рассмотрим с этой точки зрения «решительное произведение» одного из гениев национального самосознания — хронику «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский» А. Н. Островского.
Инонациональное и национальное в пьесе Островского «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский»
Те «отблески и отсветы различных правд», о которых писал Марков, размышляя над проблемой «морализма Островского», можно признать коренной, определяющей чертой его драматургии. Сталкиваются не только характеры, не только их интересы, но и разные правды о жизни. Сталкиваются они будто в «суде», «совестном суде» драматурга.
В юности Островский служил в заведении, учрежденном Екатериной Второй, именно в Совестном суде. Судили там не по закону — по душе, пытаясь примирить враждующие стороны. Дела были некрупные, семейные и по имуществу. Но если сама служба в сем архаическом учреждении доставила Островскому материал для творчества, то идею суда «по совести» можно признать существенно важной для всего строя его пьес.
Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский, два равноправных героя трагедии, в то же время и две различные правды. «Я не боюсь, я прав, — кричит в конце пьесы Дмитрий Шуйскому. — Пускай рассудят меня с тобой!»
Пьеса начинается с воцарения Самозванца, завершается воцарением Шуйского. Начинается с зыбкого, относительного, но все-таки несомненного успокоения нравственного чувства в народе (законный сын Иоанна на престоле), заканчивается страшным убийством его и Смутой, прямо ведущей к хаосу братоубийственной войны, к жестокому нравственному кризису нации. Островский знает, что нация кризис пережила, он уже сотворил «Минина», но в «Минине» искупается тот грех, о котором писал Островский в «Самозванце». Это история о том, как один собирался царить «щедротами и милостью» и был смолот в мясорубке истории, а другой развратил народ ложью и довел до преступления.
Островский не читал во время работы над пьесой труда Костомарова «Названый Дмитрий», но, изучив те же исторические источники, пришел к тем же выводам — Самозванец не был Отрепьевым[179].
«Чернец?» — спрашивает у Шуйского, только что вернувшегося от царя, Осипов. «Шуйский. Ну, нет, не чернецом он смотрит… Ошиблись мы с Борисом. Монастырской повадки в нем не видно. Речи быстры и дерзостны, и поступью проворен, войнолюбив и смел, очами зорок».
Дмитрий впервые появляется в речах Шуйского — небывалый царь, оскорбляющий «благолепие, чинность и порядок». «Не царская осанка», возмущается Шуйский, «не сановит», «он вскормленник прямой панов хвастливых!».
Дмитрий — совершенная новость для Московского государства. В воле земли принять или отвергнуть этого странного, нестрогого, веселого, вольного царя, преисполненного лучших замыслов.
Кто он? Сам не знает. А. Суворин, отзываясь о пьесе, заметил: «Самозванец Островского и не Отрепьев, и не иезуит, и не настоящий царевич, а Господь его знает кто»[180]. Так оно и есть. «… Кто же я? Ну, если я не Дмитрий, то сын любви иль прихоти царевой… Я чувствую, что не простая кровь течет во мне».
Самозванец — воплощение жизни «по свободной воле», которая столкнется с жизнью «по обычаю». Свободен от знания собственного происхождения, свободен в действиях (самодержец!), и еще одна свобода вместе с ним манящей возможностью пришла на Русь. Мечтают о ней, ожидая Дмитрия подле кремлевских соборов, бояре: «Голицын. Пора взыграть и солнышку над нами… Прошедшее каким-то сном тяжелым, мучительным, минувшим невозвратно, мне кажется… Дмитрий. Богом данный, видал иные царства и уставы, иную жизнь боярства и царей; оставит он татарские порядки; народу льготы, нам, боярам, вольность пожалует…» И Дмитрий действительно провозглашает: «Довольно мук, Басманов! Ныне милость, одна лишь милость царствует над вами».
Царь грамотный и образованный, поминающий Ромула, Цезаря и Александра Македонского. Назначающий суд в Думе с выборными «от всех чинов народа», чтоб разобрать дело об измене своего боярина (милость! вольность! гласность! как рифмуются времена!). Кроме беспечности и легкомыслия молодости, в человеческом лице Самозванца нет ни единой дурной черты. Его европеизм и его польское окружение Островский не считает основанием для художественного унижения.
Витиеватая, книжная, высокопарная речь. Чужой, иной, одинокий. Один против всех. «Благородства пропасть, а толку никакого», как скажут позже по другому поводу в пьесе «Лес». Самозванец — разновидность типа идеалиста у Островского. Начитавшись книжек (хороших), бредя новизной (справедливой), идеалист Островского — Жадов, Мелузов, Зыбкин — вступает в бой с некоторыми жизненными основаниями. И жестоко бьет идеалиста жизнь — стало быть, и всю сумму идей, лежащих в его основании.
Решив, что его царство будет царством правды, Самозванец на всем протяжении пьесы не может уверовать ни в какое коварство, обман, ложь. Латинской веры он не насаждает, а всего лишь разрешает посещать иноземцам русскую церковь во время службы. И не думает натравливать поляков на русских, стараясь по справедливости разобрать обоюдные неудовольствия.
Но этот славный царь, лихой воин и добрый человек, вовсе не знает и понять не может земли, доставшейся ему в управление. И речь его будто переводная с иностранного — риторика, логика… латынь… шляхетские вольности… музыка… мазурка…
И Русь. И вот ей, после Грозного и Годунова, предлагают плясать мазурку и радоваться жизни. Трагикомически выглядят попытки этого Дмитрия сделать русскую жизнь веселенькой, преодолеть ее мрачный колорит. Эксперимент внедрения прекраснодушного иноземца в эту почву оборачивается обоюдной трагедией.