Энергия заблуждения. Книга о сюжете - Виктор Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повесть – результат восприятия стихийного явления с разных точек зрения, разными глазами.
Мы замечаем, что свидетель бурана, человек, который мог погибнуть в этой стихии, все время меняет сани, в которых он едет, и положение тройки в обозе.
Эта разность точек видения, поиски ее, езда с разными ямщиками; а они радуются, когда барии слезает, бог с ним, пусть возьмет свои вещи вместе с ответом, ответственностью за него.
Разной опытности люди разно воспринимают стихию: старые ямщики курят во время нарастания вьюги —
– более и более реально показанной, – так как сам путник показывается все время в разных точках бурана; эти перемещения реальны, реальны лошади, которые везут, реальны колокольчики разно настроенные, разно звучащие; разна утомленность людей, различна устойчивость их лошадей. Рассказчик молод, крепок, он хочет во вьюгу снять сапог с ноги, но для него это подвиг; для ямщиков это быт.
Повесть учит читателя видеть мир; укрупнить мир; это был показ видения в самый страшный момент.
«Метель» учит спокойствию; это толстовское открытие; на этой вещи от записи сцен, от этнографической записи, он пришел к новому построению сюжета. Сюжет дается не как поиски интересного, необыкновенного, он становится способом видения; видения как бы структуры вселенной, как бы ее грозности.
Вот так, может быть неожиданно, эпиграфы «Капитанской дочки» и через описание метели, бурана в степи и встречи с вожатым переходят на «Метель» Толстого, ибо это как бы поиски видения среди множественности точек зрения, поиски единства взгляда; оно само изменяется, познавая изменяющийся мир.
После кавказских очерков и повестей, написанных совсем молодым человеком, после системы очерков, названных «Севастопольскими рассказами», Толстой сможет показать войну 1812 года; люди знают, что они делают; и мы знаем, что они должны делать.
8. В жизни все монтажно, только нужно найти, по какому принципу
I. «Дневник» Толстого
Все книги мои начинал писать весной; для других людей неважно, а мне хорошо.
Сегодняшняя весна как бы неудачна; человек берет тему, погода все время меняется. Снег то идет, то тает, то снова взбирается на елки, и не поймешь, то ли это апрель месяц, то ли рождество.
Но жизнь прекрасна тем, что она продолжает изменяться, все время другая.
Многое, что я здесь написал, будет казаться повторением, будет казаться ненужным.
Люди сейчас увлеклись терминами; такое количество новых терминов, что этого не выучить, будучи даже молодым человеком, во время отпуска.
Я хочу вернуться к старому человеку, старшему по времени рождения, – Чернышевскому.
Как-то Толстой писал про пего: познакомился; он умен и горяч; – в жизни идея только тогда ясна, когда она доведена до конца.
В это время Чернышевский как-то растерянно писал о Пушкине несколько статей подряд. Это растерянность находчивости, или, если хотите, открытия.
Вот термин, о котором я говорю, – энергия заблуждения – это нашаривание истины в ее множественности; истины, которая не должна быть одна, она не должна быть проста, она вообще никаких обязательств не принимает, она творится, как бы повторяясь; но и цветы повторяют одну и ту же задачу, и птицы; когда ты берешь, видишь, она другая птица; даже ихтиозавры, крокодилы своего времени, одновременно странны для нас, если приглядеться к ним; это построение нового, оно вырастает в новых комбинациях.
Чернышевский про Толстого говорил, что его анализы понятны только тогда, когда поймешь, что это результат самоанализа; когда поймешь, что это результаты старых дневников, аналитических дневников, я бы прибавил – оценочных дневников, когда человек как бы смотрит сам себя, хотя он знает, что он уже построен.
Цитирую Чернышевского из статьи о «Детстве, Отрочестве» и «Военных рассказах» Л. Н. Толстого.
«Внимание графа Толстого более всего обращено на то, как одни чувства и мысли развиваются из других; ему интересно наблюдать, как чувство, непосредственно возникающее из данного положения или впечатления, подчиняясь влиянию воспоминаний и силе сочетаний, представляемых воображением, переходит в другие чувства, снова возвращается к прежней исходной точке и опять, и опять странствует, изменяясь по всей цепи воспоминаний; как мысль, рожденная первым ощущением, ведет к другим мыслям, увлекается дальше и дальше, сливает грезы с действительными ощущениями, мечты о будущем с рефлексиею о настоящем».
Мы сейчас часто говорим, и стараемся добиться этого, об анализе слова; к сожалению, может быть, я невнимательно слежу – люди сосредоточились на анализе стиха.
Снова скажу: То многое, что сделано структуралистами, мне известно, но вижу много терминологии, вероятно удачной, но не знаю, как подойти по ступеням этой терминологии к сущности произведения.
Сложилось впечатление, что структурализм начал анализ стиха на льдине; льдина была около берега, потом льдину унесло ветром в море и люди не знают, плакать, или кричать, или довольствоваться тем, что все так вот вышло: они в пути.
Толстой говорил о сцеплении, о лабиринте сцеплений, – слово не ходит одно; слово во фразе, слово, поставленное рядом с другим словом, не только слово, это анализ, переходящий в новое построение. Это тот лабиринт сцеплений, который имеет цель.
Поэтому Толстой программный писатель; он все время возвращается к одним и тем же целям в разных романах, очерках и прежде всего в дневниках.
Эти дневники включают описания, портреты людей.
Они имеют свои постоянные резюме, которые как бы дают если не план, то отбор дневникового материала. «Дневник» Толстого самостоятельное художественное произведение.
Мы много пишем о творчестве великого писателя. Но, наверно, объем дневниковых записей и черновых набросков во много раз превысит объем самостоятельных произведений.
Толстой и Достоевский двигались все же не по одному пути.
Достоевский в конце жизни обнаружил этот путь, издавая «Дневник» как самостоятельный журнал.
И в «Дневниках» он часто идет рядом с Толстым.
II. Мир монтажен
Мир монтажен. Это мы открыли, когда начали склеивать кинопленку.
Это открыли люди, пришедшие со стороны, – врачи, скульпторы, художники, актеры; они увидели, что разные Чувства можно выразить одинаковыми, но по-разному смонтированными кусками.
Лев Кулешов создал целую теорию; он показывал, как один кусок, фиксирующий выражение лица, может быть куском, рассказывающим о горе, голоде, счастье. Мир монтажен, мир сцеплен. Мысли существуют не изолированно.
Поэтому мы много раз будем возвращаться к анализу одного и того же; потому что существует единство человеческого существования.
Вот сейчас будет весна, наконец-то она поправится; а там уже стоят в очереди, набирая силу, разные птичьи стада, и потом они полетят; впереди полетят сильные, потому что они сильнее; отставая и теснясь к центру, летят молодые, они летят, размахивая, нет, махая крыльями в уже раскачанном воздухе.
Этот полет птиц, птичьей стаи, это уже структура, это не взмах крыла, не взмах одного крыла.
Мир существует монтажно, искусство бессюжетное тоже монтажно.
И без монтажа, без противопоставления нельзя написать вещь, по крайней мере нельзя хорошо написать.
Я люблю Гончарова.
Гончаров описывает корабль, фрегат, идущий далеко, идущий в Японию.
Богомольный адмирал взял такое судно, на котором есть храм.
Но храм этот стар.
Отплывает корабль.
Сразу оказывается, что надо лечиться.
Лечить корабль надо в Англии.
У корабля старое, прогнившее дно.
Потом на горизонте появилась война, появилась та война, о которой Толстой писал в «Севастопольских рассказах».
Появилась борьба пароходов с парусными кораблями.
И корабль плывет в неведомых водах среди новых обстоятельств.
Как описывает это Гончаров?
Он рассказывает о русской деревне, о простой русской деревне, как будто она оторвалась от берегов, – и вот она взяла и поплыла, едет деревня, едет деревня в далекий путь.
Она еще пристанет к необитаемому острову. Она еще будет менять, – деревня, которая стала фрегатом, – она еще будет менять мачты, сверхмачты Робинзона; и она поплывет туда, дальше, и будет проверять потом, остров ли Сахалин, или кусок суши, приставшей к материку.
Вот это двойное ощущение – спокойной жизни и дальнего пути – сливается, и невероятное, описанное, как вероятное, сильнее понимается.
Путь Толстого продолжен Чеховым.
Самое простое – это самое невероятное, а самое невероятное – это самое замечательное, подлежащее анализу.
Задержанное; надо увидеть сердце бьющимся, как бы прозрачным, надо увидеть живое сердце, переживающее сердце, и рассказать о нем.
И рассказы о женщине, мало знающей, нерелигиозной, вероятно, даже не влюбчивой – это рассказ о Душечке, она ничем не украшена, она не Дульцинея Тобосская, не Татьяна Ларина, она не дворянка, это просто женщина, живущая в чистеньком домике, который сама убирает, у нее есть кухарка, с которой она разговаривает.