Живая память. Великая Отечественная: правда о войне. В 3-х томах. Том 3. [1944-1945] - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3
Фронт не обманул. Вольной жизнью и райской жратвой. На Курской дуге, куда прибыли под самое ее начало, выдали паек: 800 граммов хлеба на день, и это летом, а зимой, сказали, по 1200! Кусок масла ежедневно, грудку сахара, некурящим добавляли шоколадных конфет. Только принялись жевать полученное, опять команда: «К старшине с кружками!»
«Компот? Молоко?» — гадали. Кто-то предположил, что заставят принять рыбьего жира, как в детском саду. «Еще чего!»
Старшина отмерил прозрачную жидкость первому из нас. Тот понюхал и: «Водка!» — «Чего врешь?» — не поверили. Нюхнули — в самом деле. «А нам можно?» — кто-то спросил: почти все семнадцатилетние, почти все не пробовали алкоголя, не нынешнее поколение, которое чуть не с пеленок сосет.
— Вы теперь разведчики. А разведке положен «наркомовский паек». 100 граммов. В бою, в тылу — все едино. Но не вздумайте копить, как некоторые. Пьянства не потерплю. Лишу пайка. Пейте, чтобы я видел. И — на обед…
Обед тоже оказался невероятным. Повар возвышался великаном над полевой кухней. Здоровенный, круглоголовый, щеки лоснятся, в глазах доброватая хитринка. Раскрутив черпак на длинной ручке, он стал заливать наши зеленые котелки доверху. И не лилось в них, а что-то шлепалось, шмякалось. Наваристый пшенный суп с тушенкой, картошкой, всякой зеленью, что произрастала на хуторе Зеленом, где располагался наш дивизион. «Кому еще? Добавлю». Брали добавку все, но потом и пожалели, потому что наваливал кашу, вкусную, пахучую, масленую, не жмотничая. После такой жратвы — на боковую бы. Но, хотя и вперевалочку, шли к рациям, работать, ловить чужую морзянку, записывать, перехватывая, пеленговать их рации, а значит, штабы полков, дивизий, корпусов, выдвинутых к дуге перед Воронежским фронтом.
4
— Товарищ майор, младший сержант Гусак явился согласно предписанию, — вырос перед командиром нашего дивизиона Котовым чернявый, худющий, словно жердь, повар генеральской кухни штаба фронта. Майору Котову захотелось самому принять «отличившегося» Гусака, подивиться на изгнанного из высших сфер и определить его дальнейшую службу.
Дивизион не нуждался еще в одном поваре. До майора дошло, что «генеральского» следует направить ближе к передовой. Причем, таково повеление самого интенданта фронта. «Замена штрафной роты», как пояснил его адъютант, совпало с желанием провинившегося. Кто-то из разведотдела все же рассказал по секрету о страшном проступке Гусака, и майор Котов, вдоволь посмеявшись, определил повара в нашу мангруппу. Маневренную разведгруппу при 3-й ГТА (гвардейской танковой армии) генерала Рыбалко. Случилось это вскоре после освобождения Киева, в канун Нового года. Пошел даже слушок, что Гусака, киевлянина, бывшего шефа одного из ресторанов, освободили или захватили вместе с наиболее ценными трофеями. Впрочем, слушок скоро истаял: Гусак воевал с первых дней войны.
Но то, что этот «трофей» оказался действительно весьма ценным, осталось.
В рассказах, повестях, даже романах о войне тема пищи упоминается как-то вскользь. «У тебя есть что-нибудь пожевать?..» — «Разделили последний сухарь пополам…» — «Наскоро поел и побежал…» — «И тут раздалось: „Становись! Выступаем!“ И приготовленный завтрак пришлось вывалить из котла», и тэ дэ, и тому подобная чушь. Накормить солдата было первой заботой командования. Голодный боец злой первые минуты. Потом он начинает вянуть, морщиться, сникать, как неполитый под солнцем цветок, или замерзать при небольшом холодке. Ты можешь обложить его боеприпасами, а он скажет про себя: «Лучше бы ты мне харчишки подвез». А накорми — он сам лишний патрон раздобудет. Сытую жизнь защищать.
На войне любовь, дружба, жизнь и смерть приобрели воистину шекспировское звучание, но реальность держалась на густом пшенном супе, крутой каше и табачной закрутке.
Множество людей питалось в те годы гораздо хуже, с голоду пухли, умирали, но основная масса продуктов уходила под лозунг: «Все для фронта, все для победы!» Армию кормили хорошо. В запасном полку кормили хуже, чем на фронте. Но там не убивали. Растущий организм восемнадцатилетних не хотел этого понимать, он требовал пищи высококалорийной, витаминной, и много. Ибо нас еще учили, муштровали, гоняли по тревогам, и ждало чрево бойни. Потребность в еде была не просто естественной, а как бы мистической, на выживаемость для смертельной борьбы. Кто-то наверху, не испытывавший недостатков, планировал, может, и достаточные нормы, чтобы исключить голодание, но учитывал ли всех ворюг сверху донизу, прилепившихся к армии, к тылу, к стране? Кто знал, сколько сотен тысяч тонн съестных припасов жирными ломтями отрезала вся эта свора, имевшая доступ. А мы лишь сноровкой, подростковой хитростью и отчаянием доворовывали. И у кого? У себя же. Мы подметали крошки с гигантского стола раскладки. Но там, на передовой, мы знали, иные законы. И мы не украдем, и у нас не позволят. Там — ад, но со своей справедливостью и карой. Там все полевое. И кухня, и суд, и похлебка. По-суворовски.
Ни Гусак, ни тем более мы не знали, с какой моралью вписывался в систему интендантский генерал. Он не был боевым генералом. Его лампасы и остальная опушка малинового цвета отличалась от красной, голубой, других цветов армии. Но на нем лежала огромная ответственность за снабжение всего фронта, всех частей и их боеспособность. И эта важность насыщала самомнением, как солдата богом данный приварок к основной пайке. Он был демократичен и обедал не один, а в кругу других, тоже генералов, но как бы являл себя кормильцем, ответственным за меню и качество подаваемых на красивых тарелках блюд. И повар, в частности младший сержант Гусак, был его приобретением и гордостью. Кто-то из столовавшихся рассказал о ресторане, где кухарил до войны этот повар, о замечательной еде в нем, хотя самого Гусака, конечно, там не видел, не подзывал, чтобы поблагодарить устно или сделать запись в книге жалоб и предложений. Они только удивлялись, отчего повар при генералах такой несолидный, тощий, будто не в коня корм.
Да, Гусак меньше всего походил на ресторанного бога. И смуглое, словно от печной копоти, лицо в оспинах. Раздень мужика, примешь за срезанный снарядом телеграфный столб, обугленный и истыканный автоматными очередями. Только зубы сверкали, большей частью золотые. И опять — не в его пользу. «Золотые — от недовложений», — смекали из тех, кто сам нечист на руку и всех марает подозрением.
Никому не приходило в голову, что полнота одних поваров и худоба других — отклонение от нормы. Бесконечные пробы горячего и холодного, соленого и кислого, горького и сладкого. И болезни — от зубов, гортани, всего пищевого тракта до печени, почек, всяких желез и пузырей. И кровеносных сосудов, и отложение солей… При вечной духоте, чаде, жаре на сквозняках.
Но всегда, когда вы сталкивались с Гусаком, на вас смотрели ясные, вишневые глаза в самом деле красивого молодого мужчины, веселого и приветливого. И уж коли до конца о его облике, то на всем пути нашей мангруппы оставались после общения с младшим сержантом сильно погрустневшие и часто заплаканные жинки. Видно, в сырокопченом теле Гусака таилась и сила, и утешительная душа. Не за банки же с американской колбасой…
Еще до Киева Гусак стал нервничать. Для нас столица Украины — большущий город; стратегический центр для командования; символ победы для политиков. Для него же просто — родной. С улочками, переулками, Крещатиком, его рестораном. С надеждой, что не весь же разрушен; освободит — застанет, встретят. Освободил, но никого не застал, не встретили. Вошли мы ночью. Ни командиры, ни мины не пускали разбрестись, искать. Какие еще розыски! Черные глазницы окон, красные языки пожаров, ни единой души на виду, ветер и ранняя морозистая стужа. От всего. Неба, Днепра, принявшего тысячи утопленников, тысячи тонн рваного металла, рвущие дно снаряды, последние крики гибнущих людей. От смертельно-бледных в копоти зданий, искореженного асфальта, затертого бесчисленным множеством прошедших по нему подошв. Наступавших, отступавших, уводимых на казни.
Пройти, проехать мимо дома!
…Генерал выпил чарку, хрустнул огурчиком, аккуратно, от себя, интеллигентно повел ложку в тарелке, цепляя капустку и долечки бурячка, картошечку и кусочки сальца, всю суспензию из двенадцати специй малороссийского борща, огненно-оранжевого. Втянул без всхлюпа и закусил румяной пампушкой в запахе чесночка. Хорошо! Промолчал, но соседи нахваливали, и он принимал, кивал и работал ложкой. Потик выступил на выпуклом умном лбу, промакнул чистым платочком, принял вторую чарку. Вместе со всеми. Елось и пилось. И когда ложка уткнулась в большой, но почему-то тонковатый кусок мяса, будто вместо отварного положили в тарелку ромштекс или шницель, отложил ложку в сторону и взялся за нож с вилкой. И резал, резал и не мог разрезать, не поддавался ломоть мяса.