Тайная история Костагуаны - Хуан Габриэль Васкес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В январе 1881 года, пока Коженёвский плавал по территориальным водам Австралии, пресловутый «Лафайет» входил в соответствующие воды Панамы с таким грузом, что отец в своей хронике окрестил его Ноевым ковчегом наших времен. По трапу спустились не все твари по паре, а кое-кто куда более важный: пятьдесят инженеров с семьями. Какое-то время в колонском порту толпилось столько выпускников Политехнической школы, что на всех не хватало носильщиков. Первого февраля один из этих инженеров, Арман Реклю, написал на рю Комартен: «Работы начались». Два слова знаменитой телеграммы множились, как кролики, по всем газетам французской метрополии; в тот вечер мой отец задержался на центральной улице Колона и из General Grant перебрался в ближайший ямайский притон, а оттуда – к стайкам безобидных (и других, не таких уж безобидных) пьяниц в грузовом порту, и кутил, пока рассвет не напомнил ему о его почтенном возрасте. В дом на сваях он ввалился на заре, под завязку набравшийся не только бренди, но и гуарапо, поскольку всю ночь пил с любым, кто желал разделить с ним радость.
– Да здравствует Лессепс! Да здравствует канал! – кричал он.
И казалось, весь Колон отвечал ему:
– Да здравствуют!
Дорогая Элоиса, если бы мой рассказ пришелся на нынешние синематографические времена (Ах, синематограф! Моему отцу это изобретение точно бы понравилось), камера показала бы сейчас окно в Jefferson House, единственном, если начистоту, колонском отеле, достойном инженеров с «Лафайета». Камера приближается к окну, останавливается на логарифмических линейках, транспортирах и циркулях, перемещается, фокусируется на лице глубоко уснувшего пятилетнего мальчика, на ниточке слюны, стекающей на красный бархат диванной подушки, и, преодолев закрытую дверь – волшебству камеры подвластно все, – застает последние движения пары в процессе коитуса. Уровень потливости обоих говорит о том, что они не местные. О женщине я намерен подробно рассказать через несколько страниц, а пока важно подчеркнуть, что глаза у нее закрыты, что рукой она зажимает рот мужу, чтобы ребенок не проснулся от неизбежных (и неминуемо надвигающихся) звуков оргазма, а также что ее маленькие груди всегда были источником раздора между ней и ее корсетами. Что касается мужчины: между его грудной клеткой и грудной клеткой женщины – угол в тридцать градусов, а его таз движется с точностью и невозмутимой ритмичностью газового поршня, и его способность сохранять эти переменные – угол и частоту движения – в значительной степени объясняется хитроумным использованием рычага третьего рода. В таких рычагах, как всем известно, точка приложения усилия находится между точкой опоры и точкой приложения нагрузки. Да, мои проницательные читатели, вы догадались: этот мужчина – инженер.
Звали его Гюстав Мадинье. Сперва он с отличием окончил Политехническую школу, а потом и Национальную школу мостов и дорог; на протяжении блестящей инженерной карьеры ему то и дело приходилось повторять, что он не имеет никакого отношения к другому Мадинье, тому, который воевал с Наполеоном в Венсене, а потом разработал математическую теорию огня. Нет, нашему Мадинье, нашему дорогому Гюставу, который прямо в эту минуту эякулирует в свою супругу, бормоча себе под нос: «Дайте мне точку опоры, и я переверну весь мир», Французская республика, а точнее ее реки и озера от Перпиньяна до Кале, были обязаны двадцатью девятью мостами. Он написал две книги – «Реки и переправа через них» и «К новой теории канатов», – его труды привлекли внимание команды, работавшей в Суэце, и он сыграл решающую роль при строительстве нового города Исмаилия. Приехать в Панаму строить канал было для него столь же естественно, как завести детей после женитьбы.
И, кстати, об этом. Гюстав Мадинье женился на Шарлотте де ля Моль в начале 1876 года, столь важного для нас с отцом, а всего пять месяцев спустя родился Жюльен: он весил три тысячи двести граммов и вызвал такое же количество злонамеренных замечаний. Шарлотта де ля Моль, женщина-вызов для любого корсета, являлась вызовом и для мужа: она была твердолоба, своенравна и невыносимо привлекательна (Гюставу нравилось, что на холоде ее грудь практически исчезала из виду, поскольку так ему казалось, будто он занимается любовью с малолеткой. Но этой своей предосудительной наклонностью он не гордился и только раз, пьяным, признался в ней жене). Поездка в Панаму тоже была идеей Шарлотты, которой понадобилось всего два совокупления, чтобы убедить мужа. И там, в номере Jefferson House, пока он проваливается в удовлетворенный сон и начинает храпеть, Шарлотта чувствует, что приняла верное решение; она знает: за каждым инженером стоит великая упрямица. Да, поначалу Колон – гнилостные запахи, нестерпимое усердие насекомых, хаос на улицах – произвел на нее разочаровывающее впечатление, зато вскоре она обратила внимание на чистое небо, сухая февральская жара раскрыла ее поры, проникла в кровь, и ей это понравилось. Шарлотта не знала, что жара здесь не всегда сухая, а небо не всегда чистое. Кто-то, какая-нибудь сострадательная душа должна была предупредить ее. Но никто не предупредил.
Примерно в то же время в город приехала Сара Бернар. Читатели удивляются, отпускают скептические замечания, однако правда остается правдой: Сара Бернар была в Панаме. Ее визит стал очередным свидетельством превращения Панамы в пуп земли, внезапного резкого перемещения Перешейка в центр мира… Бернар, кто бы мог подумать, прибыла на главном поставщике французов, паруснике «Лафайет», и оставалась в Колоне только в течение времени, необходимого, чтобы сесть на поезд до города Панама и заслужить краткое упоминание в этой книге. В крошечном, слишком душном театральном зале, наскоро устроенном в боковом крыле «Гранд-отеля», перед публикой, состоявшей за исключением одного человека из французов, Сара Бернар поднялась на сцену, где стояло два стула, и с помощью актеришки-любителя, которого привезла с собой из Парижа, наизусть произнесла без ошибок все монологи из расиновской «Федры». Неделю спустя она приехала на поезде обратно, после чего вернулась в Европу, не перекинувшись ни единым словом