Комната из листьев - Кейт Гренвилл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама не могла смириться с участью вдовы Ричарда Вила с фермы Лоджуорси. Смерть папы ее подкосила, а, может, она всегда была лишь тенью своего мужа. Мама чахла, болела, подолгу просиживала у камина в угрюмой молчаливой рассеянности, горестно вздыхая. Я на цыпочках обходила ее стороной, страшась этого взрослого отчаяния.
Однажды утром я услышала ее разговор под окном. Речь ее была тихой, но отчетливо доносилась до меня.
– У меня даже нет сына, который занял бы его место, – сказала она, под словом «его» подразумевая отца.
Мистер Кингдон что-то пророкотал в ответ, но в его рокоте слов я не разобрала.
– В лучшем случае я могла бы рассчитывать на зятя, если она сумеет сделать партию, – добавила мама, под «она» имея в виду меня.
Мистер Кингдон, вероятно, попытался приободрить ее какой-то раздражающей банальностью из тех, что всегда наготове у священников, подобных ему, потому как мама отвечала ему желчным тоном:
– Сэр, конечно, я буду и молиться, и уповать на лучшее – это сколько угодно. Но сейчас есть только я и строптивая девчонка, которой нечем рекомендовать себя: красотой не блещет, за душой – ни гроша.
Навалившись на подоконник, я лениво прислушивалась к разговору мамы и священника. Я не беспокоилась, что они, возможно, видят меня, но при последних словах мамы я отпрянула от окна и сжалась в комочек у стены. Строптивая девчонка. Этим определением – строптивая – мама обрисовала мой образ, в котором я не узнавала себя. В моем представлении я была заводная, вспыльчивая по характеру, имела острый ум и острый язычок, нередко навлекавшие на меня неприятности. И теперь вот узнала, что человека, наделенного такими качествами, называют строптивым. А строптивые люди – судя по тону мамы – непривлекательные и неприятные. Такие никому не нравятся.
Меня вдруг обдало жаром стыда – за то, что я строптивая, некрасивая, не имею ни гроша за душой. За то, что никто не захочет взять меня в жены. И за маму мне тоже было стыдно, – за то, что она столь презрительно отзывалась о родной дочери. В нос мне бил запах пыли, осевшей на шторах; в щель между нижним краем занавесок и полом тянуло холодом. Тот запах и сквозняк до сих пор ассоциируются у меня с осознанием той ужасной истины, что открылась мне, когда я услышала мамины слова: я не сирота, но все равно что сирота, хоть обо мне пока еще есть кому позаботиться.
Стада и вожакиСо смертью папы наша ферма, по закону о майорате[2], отошла моему троюродному брату Джону Вилу. Тот прямым текстом не указал нам на дверь, зато прислал повозку с пустыми сундуками и ящиками, а также веревками для перевязки скарба и несколькими мешками с опилками, в которые следовало уложить фаянсовую посуду.
Нам было предложено переехать к дедушке – в отчий дом мамы, – а дед был пожилой человек, со своим устоявшимся укладом. Нашу посуду из опилок никто не доставал, сундуки с нашим скарбом, не открывая, поместили в сарай. В дом нам разрешили взять только по ящику с личными вещами. Так что мы спали на постельном белье дедушки и ели с дедушкиных тарелок. Мама имела небольшое приданое, которое позднее досталось мне, потому ей не приходилось просить дедушку, чтобы он дал ей денег на новую пару обуви для меня или новый капор для нее самой. Но это была незначительная сумма денег, которых хватало лишь на карманные расходы. И тоже от щедрот дедушки, ведь некогда ее приданое выделил ей он.
Я тосковала по Лоджуорси. Как-то раз, уже живя у дедушки, мы с мамой проходили мимо нашей бывшей фермы. Я кинулась к воротам, схватилась за знакомую щеколду. Мама поспешила взять меня за руку и оттащить назад. Она объяснила, что я вторгнусь в чужие владения, если отодвину щеколду и ступлю за ворота. А нарушение границ расценивается как воровство. Теперь я могу войти на ферму только по приглашению. Мне нельзя там находиться. Я вправе наведываться туда только в качестве гостя.
Помнится, я стояла у ворот и возмущенно кричала, а мама крепко держала меня за руку. Строптивая девчонка, я вырвалась от нее и побежала к дому. «Элизабет! Элизабет!» – звала она, пытаясь остановить меня. Я поднесла руку к двери, собираясь постучать. Только прежде для меня это была родная дверь, мне никогда не приходилось стучаться в нее. А теперь я увидела перед собой глухую равнодушную деревянную преграду и, представив, как ее открывает бледная неприветливая жена Джона Вила, я невольно опустила руку.
Мама ждала меня за воротами. На меня она не смотрела. Я с силой захлопнула за собой ворота, так что мне показалось, будто что-то хрустнуло, и мы с мамой в молчании продолжали путь.
Теперь я и сама понимаю, что была строптивой девчонкой. Только я упрямилась не из пустой несговорчивости: у меня были свои устремления, и я проявляла волю. Разве я была не вправе чувствовать то, что я чувствовала, быть тем, кем я была?
Как и все наши соседи, жили мы вполне неплохо, но придерживались принципа бережливости. Дедушка признавал лишь один источник света – бесплатный: большое светило Господа. Питались мы тоже от щедрот Господа: ели яйца, что несли наши куры, капусту с нашего огорода, в скромных количествах мясо свиньи, зарезанной на Рождество.
Дедушка человек был совершенно не мирской, вел жизнь во славу Господа. Все его домочадцы регулярно посещали церковь, бесконечно вели разговоры о промысле Божием и с чувством благодарили Господа за пищу, что он нам посылал. По воскресеньям мы дважды ходили в церковь, каждый вечер читали Библию и молились за столом перед сном.
Я, хотя была маленькой, понимала, что не следует задавать вопрос, на который не получу ответа. Если Господь добр, почему папа умер? Вместе со всеми я склоняла голову, произносила «аминь», словно искренне верила в то, что делаю, но это была ложь. Моя первая ложь. Из-под ресниц