Вход и выход. Антология мистики - Антология
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
П. – Вы говорите, звезды созданы «только потому, что существование зачаточной жизни необходимо». К чему же оно?
В. – В неорганической жизни, как и в неорганической материи, вообще нет ничего, что могло бы нарушить действие простого единственного закона – божественной воли. Дабы могло явиться это нарушение, создана органическая жизнь и материя (грубая, сложная, подчиненная сложным законам).
П. – Но к чему же понадобилось это нарушение?
В. – Следствие ненарушенного закона – совершенство, правда – отрицательное счастье. Следствие закона нарушенного – несовершенство, заблуждение – положительное страдание. Благодаря многочисленности, сложности и грубости законов органической жизни и материи нарушение закона в известной степени достигается. Вследствие этого страдание, невозможное в неорганической жизни, становится возможным в жизни органической.
П. – Но зачем же было создавать возможность страданий?
В. – Все вещи являются хорошими или дурными в силу сравнения. Нетрудно доказать, что наслаждение существует только как противоположность страдания. Положительное наслаждение призрачно. Чтобы быть счастливым в каком-нибудь отношении, мы должны испытать соответственное страдание. Кто никогда не страдал, тот никогда не познает блаженства. Но так как в неорганической жизни не может быть страдания, то оно должно явиться в органической. Страдания первичной жизни на земле единственная основа блаженства окончательной жизни на небе.
П. – Все-таки для меня остается непонятной одна ваша фраза: «действительная существенная громадность бесконечности».
В. – Это потому, вероятно, что у вас нет отчетливого представления о том, что вы обозначаете термином «существенность». Это не качество, а чувство: восприятие мыслящими существами материи, приспособленной к их организации. Есть много вещей на земле, которые не существуют для жителей Венеры, – и много вещей, доступных зрению и осязанию жителя Венеры, которые превратились бы в ничто для нас. Но для существ неорганических – для ангелов – вся бесчастичная материя является субстанцией – то есть все, что мы называем «пространством», представляет самую реальную из реальностей, – тогда как звезды, благодаря именно тому, что составляет их реальность для нас, – ускользают от ангельских чувств.
Между тем как спящий слабым голосом произносил эти слова, я заметил на его лице странное выражение, которое несколько встревожило меня. Я тотчас разбудил его. Едва он очнулся, – радостная улыбка озарила его черты, – он упал на подушку и испустил дух. Минуту спустя тело его окоченело, как камень. Кожа была холодна как лед. Обыкновенно такое окоченение наступает не скоро после того, как Азраил наложил на больного свою руку. Неужели он говорил со мною, уже переселившись в царство теней?
Остров феи
Перевод с английского М. А. Энгельгардта
«Nullus enim locus sine genio est».
Servius[4]«Музыка» – говорит Мармонтель[5] в своих «Contes moraux»[6], которые, точно в насмешку над их духом, упорно превращаются у наших переводчиков в «Нравоучительные рассказы», – «музыка единственный дар, наслаждающийся самим собою; все остальные нуждаются в обществе». Он смешивает здесь наслаждение, доставляемое сладкими звуками, со способностью творить их. Музыкальный дар, как и всякий другой, может доставлять полное наслаждение лишь в том случае, когда есть посторонние люди, которые могут оценить его; и так же, как всякий другой, он производит на душу действие, которым можно наслаждаться в уединении. Мысль, которую писатель не сумел выразить ясно, – или пожертвовал ясностью французской любви к игре слов, – без сомнения, вполне справедлива в том смысле, что высокая музыка может быть вполне оценена лишь тогда, когда мы слушаем ее одни. С такою мыслью согласится всякий, кто ценит лиру ради нее самой и ее духовного значения. Но есть и еще наслаждение у грешного человечества, быть может, одно-единственное, которое еще больше, чем музыка, связано с уединением. Я говорю о наслаждении, которое доставляют картины природы. Поистине, только тот может созерцать славу Господню на земле, кто созерцает ее в уединении. Для меня, по крайней мере, присутствие не только человеческой, но и всякой другой жизни, – кроме зеленых существ, в безмолвии произрастающих на земле – представляет пятно на картине, враждебное гению картины. Да, я люблю смотреть на темные долины, на серые скалы, на тихие воды с их безмолвной улыбкой; на леса, вздыхающие в беспокойном сне; на гордые вершины, которые смотрят вниз, подобно часовым на сторожевых постах, – я вижу во всем этом исполинские члены одного одушевленного и чувствующего целого, – того целого, чья форма (форма сферы) наиболее совершенная и всеобъемлющая из всех; чей путь лежит среди дружественных светил; чья кроткая рабыня – луна; чей властелин – солнце; чья жизнь – вечность; чья мысль – благо; чья отрада – знание; чьи судьбы теряются в бесконечности; чье представление о нас подобно нашему представлению об animalculae[7], заражающих наш мозг, – почему мы и считаем его, это целое, неодушевленным и грубо вещественным, таким же, каким должны считать нас animalculae.
Наши телескопы, наши математические исследования убеждают нас вопреки заблуждениям невежественной теологии, что пространство, а следовательно, и вместимость являются важным соображением в глазах всемогущего. Круги, по которым движутся светила, наиболее приспособлены для движений, без столкновения, возможно, большего числа тел. Формы этих тел именно таковы, чтобы в данном объеме заключать наибольшее количество материи, а поверхности их расположены так, что могут поместить на себе население более многочисленное, чем при всяком другом расположении. Бесконечность пространства не может служить доказательством против той мысли, что вместимость входила в расчеты божества; потому что бесконечное пространство наполнено бесконечной материей. И раз мы видим, что наделение материи жизнью представляет закон, – даже, насколько мы можем судить об этом, – руководящий закон деятельности Бога, – было бы нелогично воображать, что этот закон ограничивается областью мелочных явлений, где мы видим его ежедневно и не простирается на область величественного. Мы видим круг в кругу без конца, и все они вращаются вокруг отдаленного средоточья, божества; не можем ли мы по подобию предположить жизнь в жизни, меньшую в большей, и все – в духе Господнем. Короче сказать, мы безумно заблуждаемся, предполагая в своем тщеславии, что человек и его судьбы, настоящие и будущие, больше значат во вселенной, чем огромная «глыба праха», которую он обрабатывает и презирает, не признавая за ней души только потому, что не замечает ее проявлений[8].
Эти и им подобные мысли всегда придавали моим раздумьям, среди гор и лесов, на берегах рек и океана, окраску, которую будничный мир не преминет назвать сказочной. Я много раз странствовал среди таких картин, уходил далеко, часто в одиночестве, и наслаждение, которое я испытывал, бродя по глубоким туманным долинам или любуясь отражением неба в светлых водах озера, всегда усиливалось при мысли, что я брожу и любуюсь один. Какой болтливый француз[9] сказал, намекая на известное произведение Циммермана: «La solitude est une belle chose, mais il faut quelqu'un pour vous dire que la solitude est une belle chose?[10]» Замечание остроумное, но этой необходимости вовсе нет.
В одном из таких одиноких блужданий среди гор, нагроможденных друг на друга, и печальных рек, и угрюмых сонных прудов, я случайно наткнулся на речку с островком. Я забрел сюда в июне и бросился на траву под каким-то неизвестным мне благовонным кустарником, чтобы в дремоте любоваться видом. Я чувствовал, что именно так нужно рассматривать его, потому что на нем лежала печать сновидения, чего-то призрачного.
Со всех сторон, кроме западной, где солнце склонялось к закату, возвышались зеленеющие стены леса. Речка, круто завернув в своем течении, тотчас исчезала из виду; казалось, она не выходила из своей темницы и поглощалась на востоке густой зеленой листвой; тогда как с противоположной стороны (так, по крайней мере, представлялось мне, когда я лежал и смотрел вверх) безмолвно и беспрерывно, пышным потоком, струились в долину золотые и багряные волны с вечернего неба.
Почти в самой середине узкой расщелины, открывавшейся моему дремлющему взору, покоился на лоне реки круглый островок, одетый роскошною зеленью.
Берег до того сливался с своим отражением, что оба, казалось, висели в воздухе – и светлые воды так походили на зеркало, что невозможно было сказать, где кончается изумрудный дерн и где начинается хрустальное царство воды.
Я мог охватить одним взглядом восточную и западную оконечности острова и заметил странную разницу в их внешнем виде. Западный край казался лучезарным гаремом цветущей красоты. Он сиял и рдел, озаренный косыми лучами заходящего солнца, и смеялся своими пышными цветами. Нежная благоуханная травка была усеяна «царскими кудрями». Стройные, прямые, тонкие, изящные деревья, с светлой зеленью и пестрой, гладкой, блестящей корой напоминали о Востоке своей формой и листвой. На всем лежала печать жизни и радости и, хотя ни малейшее дыхание ветерка не шевелило недвижного воздуха, все казалось в движении благодаря мотылькам бесчисленным, которых можно было принять за крылатые цветы[11].