Сребропряхи - Энн Ветемаа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да еще учебники эсперанто! Слово «эсперанто» происходит от красивого, заманчивого слова «эспераре» — надеяться, ведь мы снова и снова должны надеяться, надеяться вопреки всему… А кроме того, эсперанто — такой язык, на котором общаются по большей части письменно. Перо у Мати не заикалось — с почты часто приносили письма с пестрыми заграничными марками.
«Мне тридцать шесть лет, работаю на киностудии пиротехником. Это значит: жгу, взрываю и любуюсь фейерверком. Я эстонец. Люблю классическую поэзию, из композиторов — Шопена», — иногда писал он вечерами в глухом лесу, а за окном вагончика кишели, бились в стекло мириады ночных мотыльков. Если же он посылал другу по переписке свою фотографию: темноглазый кудрявый мужчина — разве этот подбородок не свидетельствует о силе (взрываю и жгу!), а нервная линия рта — об утонченности (люблю Шопена), — ответ, по крайней мере от женщин, не задерживался. Но и среди мужчин у него было много друзей по переписке. Усердно изучал он справочники, для него самого не представлявшие ни малейшего интереса, в отличие от какого-нибудь солидного канадского фермера.
Но самое главное — микрофон и магнитофон. И в это испорченное Вероникой утро, едва отперев замысловатый замок, он тут же кинулся к ним. Откашлялся, прополоскал горло — вода была тепловатая, немного затхлая, из колодца на болотистой почве — и, как всегда, приступил к своей «утренней фонетической гимнастике»:
— Резиновую Зину купили в магазине, резиновую Зину В корзине принесли. Она была разиня, резиновая Зина, упала из корзины, измазалась в грязи. Мы вымоем в бензине резиновую Зину и пальцем пригрозим: «Не будь такой разиней, резиновая Зина, а то свезем обратно в магазин!»
— Шел Прокоп, кипел укроп, пришел Прокоп, кипел укроп, как без Прокопа кипел укроп, так и при Прокопе кипел укроп.
Когда не было слушателей, эти терзающие шею, вернее, гортань звуковые сальто получались почти без ошибок.
— Пожалуйста, папа, поставь пестрый парус. Поедем прокатимся в Пирита…
Стена вагончика нагрелась на солнце. Приятно было прислониться к ней голой спиной — откуда-то проникал светло-желтый луч, острый, как лазерный, на окне подрагивала крылышками пестрая крапивница.
После утренней тренировки (мысленно он высокопарно называл ее постановкой голоса) он немного отдыхал, съедал несколько бутербродов с сыром, затем приступал ко второму пункту повестки дня. Это было кое-что посерьезней — упражнения в риторике. Да еще с философским уклоном. Если получалось удачно, он не стирал магнитофонные записи, а бережно хранил, как мистер Крапп у Беккета.
Сегодня Мати решил говорить об энтропии, на днях он прочел научно-популярную брошюру на эту тему. Закрыв глаза, он включил магнитофон и собрал пред мысленным взором полный зал людей. Мати измыслил самых разнообразных слушателей, от восторженных до отпускающих иронические реплики; они уже копошились в зале, поскрипывали стульями, кое-кто из наиболее кокетливых слушательниц пудрил нос, один в последнем ряду был явно под мухой. Но это не смущало докладчика.
Мати откашлялся.
Мати приступил.
— …Энтропия, дорогие слушатели, это одно из тончайших философских и эмоционально воздействующих на каждого интеллектуального человека понятий. Энтропия — это мера дезорганизации, не что иное! И с известным чувством сожаления должен я констатировать, что вся природа, частицами которой и мы с вами, уважаемая аудитория, являемся, каким-то необъяснимо жестоким и дерзостным образом стремится к максимальному хаосу, к полнейшему разброду, уничтожению всякого организующего начала. Тогда энтропия максимальна. И второй закон термодинамики именно на это и указывает. Таким образом, вся наша деятельность, которая — позволю себе высказать предположение, что передо мной сидят порядочные люди — направлена к гармонии и систематизации, находится в противоречии с основными законами природы. По сравнению с фундаментальным законом, разобранным мною в прошлый раз — с законом сохранения и превращения энергии, который нашим мелочным душам кажется столь разумным и естественным, — в энтропии есть что-то таинственное, фатальное и даже зловещее. Почему? Потому что упорядоченность — это жизнь, а энтропия тянет нас к первоначальному равновесию, к низшим формам организации, к конечной остановке, которая, как известно, есть смерть, дорогие товарищи. Смерть, которую поэты для вящей жути пишут иногда с большой буквы. Тяга к смерти, по Зигмунду Фрейду…
Мати говорил еще долго, глаза его были закрыты, как у поющего соловья. Конечно, он знал, что смешон, но вовсе не собирался отказываться от этого своего тайного греха.
Десятиминутная импровизация была уложена в алюминиевую коробку и нашла место на полке рядом со своими родичами. Склонив голову набок, Мати разглядывал стопку коробок; он чувствовал себя неким затейливым резательным автоматом, который режет свои мысли на полоски, свою жизнь на дольки, как колбасу. Пусть этот ряд колбасных долек будет достаточно большим, прежде чем термодинамически открытая система, называемая Мати Кундером, прекратит свое существование, а ее энтропия возрастет, что в конце концов приведет к окончательно равновесному состоянию — под венком, на лентах которого, по всей вероятности, напишут, что киностудия чтит память замечательного пиротехника и т. д. и т. д.
Широкими шагами расхаживал он по мокрой от росы траве, прищурившись, долго смотрел на спокойное море, сливающееся с небом.
Итак, мы живы, и надо радоваться жизни. Мати мог бы радоваться жизни; разумеется, судьба преподносила ему и хорошее и плохое, но в конце концов Мати, как поплавок, все же выскакивал на поверхность. И в дальнейшем, наверное, будет выскакивать. В это утро просто невозможно было думать иначе.
Мати потянулся.
Он был почти счастлив.
II
Микроавтобус подпрыгивал на камнях и кочках, лавировал между пнями, с трудом продвигался по заболоченному лугу, испускал жалобные и истерические вопли, угрожающе стонал.
— Дальше не проедешь, — сказал шофер, и Рейну Пийдерпуу пришлось пройти несколько сотен метров.
Это была большая осевшая и покосившаяся корчма. Мадис Картуль, режиссер-постановщик фильма, выбрал ее из многих десятков подобных. Шоссейные дороги давным-давно отошли от таких хибар, люди отдали их под пристанище жукам и крысам. И правильно сделали — старая деревенская корчма была на редкость безобразная развалюха. Окружающий пейзаж своей невыразительностью вполне ей соответствовал: редкие и чахлые кустики ольхи да две кряжистые ивы в канаве с мутной водой. Одним словом, по камешку и оправушка. Непонятно почему Мадис облюбовал эту сараюху. Строителям работы до черта, да и подъехать сюда невозможно. У входа росло единственное дерево, мало-мальски похожее на дерево — старая скривившаяся липа; изогнутая к югу, с северной стороны она наполовину иссохла. Рейн представил себе, как эта липа будет переходить из кадра в кадр — ее снимут и справа, и слева, ведь, чтобы создать хоть какую-то композицию кадра, другого акцента здесь не найдешь. Ну, эпопею «Правда и справедливость» Антона Таммсааре здесь, пожалуй, снимать можно, но для этой чертовой ерунды, для этого дурацкого вестерна такая богом забытая трущоба совсем не подходит.
Рейн подошел к входу, его взгляд остановился на старой полусгнившей коновязи. Зубы давно отошедших в лучший мир скакунов в двух-трех местах почти перегрызли ее. Коновязь… Современные дети, наверное, и не знают, что это за штука такая, теперь их не делают. Рейн предался сентиментальным воспоминаниям, он вспомнил, что ему все же довелось видеть лошадей возле коновязи, Он был тогда довольно мал, потому что в памяти возникла лошадь огромных размеров. У нее на шее висел мешок с сеном, время от времени лошадь головой подбрасывала его вверх. Кляча пофыркивала и беспокойно грызла коновязь ужасно длинными желтыми зубами. От этого звука по спине бежали мурашки. А потом она нетерпеливо заржала, и вдруг прямо перед Рейном на снег полилась ярко-желтая толстая струя. Снег таял, по нему растекалась желтизна. Как остро восприятие ребенка: Рейн точно помнит теплый, вообще-то не резкий, даже какой-то бархатистый запах лошадиной мочи. Запах, который можно сравнить… гм, только с запахом лошадиной мочи.
Ну да, хорошо, хорошо. Но пойдем, однако же, дальше. Посмотрим, что тут еще интересного.
Рейн обошел полуразвалившуюся корчму, поднялся по скрипучей лестнице черного хода и оказался в низеньких сенях. В нос ударили затхлые запахи гниющего дерева, плесени, сырости. В одном углу прямо между половицами вырос куст крапивы. Его лишенные хлорофилла бледно-желтые листья были почти прозрачны. Рейн наклонился, чтобы рассмотреть их, такая сюрреалистическая крапива должна понравиться художнице Хелле, и вдруг обстрекался. Вот черт, подумал он, почесывая появившуюся сыпь, и растения-то нет, только какой-то призрак лунного цвета, а сколько злобы. Это астральное эхо крапивы, бледная тень роскошного детского пугала, могло бы опять далеко увести мысли Рейна, если бы он в одном из окон не увидел самого Мадиса Картуля.