Версты любви - Анатолий Ананьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром, когда я проснулся, соседа моего в номере уже не было. Он ушел, очевидно, по своим делам, и я вскоре тоже забыл о его существовании; но прежде я обратил внимание, что кровать его была заправлена аккуратно и что ни на стульях, ни на тумбочке не висели рубашки и не валялись галстуки, а все было прибрано, и даже вчерашние газеты были сложены на столе ровной стопкой. «Это уже неплохо, — подумал я. — Аккуратность — черта хотя и не исключительная, но кое-что говорящая о характере человека». У нас почему-то принято считать, и чуть ли не с петровских времен, что аккуратность, пунктуальность, определенный и размеренный ритм жизни не имеют ничего общего с натурою русского человека, что все это наносное, привезенное из-за границы, немецкое, тогда как это чистейший вздор, выдумки людей, которым хочется скрыть свой иногда далеко не упорядоченный образ жизни, и они приписывают народу какую-то якобы исконную разгульную бесшабашность, а в сущности — небрежение к себе, к будущему; я должен сказать, что, по крайней мере, во всех тех людях, с кем сводила меня дорожная судьба, я всегда чувствовал (как, впрочем, всегда чувствовал и в самом себе) постоянное стремление к ровной, размеренной жизни, к аккуратности и красоте, и это представлялось мне естественным так же, как земля, небо, деревья, дома — все то, что окружает нас и составляет основу нашего бытия. Нет, аккуратность — это не порок, и такие люди всегда производят на меня хорошее впечатление. Прежде всего они добры и чутки к ближним. Так подумал я и о своем соседе по номеру, которого по-настоящему и разглядеть-то не успел вчера среди ночи; когда же потом сблизился с ним, только сильнее укрепился в своем мнении. Мне показались отмеченными каким-то особенным вкусом (вкусом в подборе вещей) и лежавший на подставке чемодан с чехлом, и куртка с застежками-«молниями» на плечиках в шифоньере; по вещам обычно в какой-то мере можно определить возраст их владельца, и я подумал, глядя особенно на куртку, что сосед мой — человек еще довольно молодой, может быть, лет тридцати, не старше. Откровенно говоря, я больше люблю беседовать с молодыми людьми, потому что тут встречаешься как бы с новым для себя видением мира, и это новое видение даже будто чем-то обогащает тебя; мне приятно было сознавать, что я проведу вечер в обществе молодого человека. Но я ошибся, посчитав своего соседа молодым; вечером, когда вошел в номер, я увидел совершенно иного, чем представлял себе, человека, и прежде всего поразила меня густая шапка седых, почти белых волос.
— Добрый вечер, — сказал я, удивленно рассматривая его.
Я стоял в прихожей, в тени, снимал пиджак, и думаю, что он не заметил этого удивленного выражения на моем лице; он встал и, сделав несколько шагов навстречу, протянул худую белую и мягкую, какие бывают лишь у людей, не занимающихся физическим трудом, руку.
— Евгений Иванович Федосов, — представился он, четко, как старый военный, выговаривая каждое слово. — Вы ужинали? — сейчас же спросил он, как только я назвал себя.
— Нет еще.
— Может быть, составите компанию? Спустимся вниз, в ресторан, кухня здесь неплохая.
Ужинать мне еще не хотелось, я чувствовал себя усталым после какого-то особенно хлопотливого, как мне казалось, сегодняшнего дня и желал лишь одного: постоять под душем, переодеться и полежать, вытянув ноги и заложив руки за голову, поразмышлять, что удалось и чего еще не удалось сделать, но, как ни сильно было во мне это желание, я все же не смог отказать Евгению Ивановичу, может быть, потому, как он смотрел на меня, приглашая, может быть, по тону голоса, как он произносил слова, может быть, еще по каким-нибудь иным признакам, не замеченным мною тогда, сразу, поняв искренность и доброту его намерения; я лишь попросил его дать мне возможность надеть светлую рубашку и галстук, и через несколько минут мы уже входили сквозь раскрытые стеклянные двери в небольшой, обставленный цветами вдоль окон зал ресторана. Народу было еще немного, было не накурено, не шумно, музыканты еще не играли, и охрипшая певица в платье до полу и с микрофоном в руке (ничего иного я никогда не видел в гостиничных ресторанах; очевидно, и здесь должно было происходить то же) еще не появлялась, и какая-то атмосфера чистоты, свежести и уюта царила в зале; официантки улыбались, начиная свой трудный вечерний бег, было приятно смотреть на их еще не помявшиеся фартучки, на белые салфетки, пирамидами уложенные на столиках, и предвкушение ужина уже само собою поднимало настроение. Евгений Иванович шагал впереди. Он знал здесь все и шел к своему излюбленному месту, а я смотрел на его как будто сухощавую, но широкую спину, на скрещенные позади белые на фоне темного пиджака руки и думал, что есть в этом человеке что-то противоречивое, что по сложению он должен бы заниматься физическим трудом, но он занимается, как видно, умственным и так же, наверное, как и я, как многие в наше время, тяготится своею сидячею работой. «Вот уж где она, проблема века, — мысленно произносил я. — Мы сами лишаем себя движения, изобретаем машины, называем это прогрессом, и никто и ничто не сможет остановить этого прогресса. Человечество стремительно несется вперед, а человек испытывает неудобства. Странно и непостижимо. Однако кем он работает? Какие дела привели его в Калинковичи?»
Как только мы сели за столик, я тут же спросил его об этом.
— Преподаю, — ответил он.
— Где?
— В техникуме.
— Что?
— Математику.
Он говорил как будто с неохотою, может быть, потому, что перелистывал меню; но мне молчание представлялось неловким, и я снова, когда официантка приняла заказ и отошла, спросил:
— Вы были на войне?
— Да. Но почему, собственно, вы задали этот вопрос?
— Смотрю на вашу раннюю седину.
— А-а...
— Мне кажется, с левой стороны у вас волосы темнее, меньше седины, а с правой — светлее. Такое бывает только после контузии.
— Не только. Но у меня — да, после контузии.
Сказав это, он опять замолчал; он и ел молча, когда подали заказанные бифштексы, и только время от времени каким-то долгим и внимательным взглядом смотрел в зал, на столики, будто искал или ждал кого-то; он щурился, и на бледном лице его, у глаз, собирались морщины. Я тоже несколько раз невольно оглянулся на зал, потому что любопытно было увидеть, кого искал взглядом этот седой человек, но, разумеется, я ничего не мог увидеть, кроме того, что зал все более наполнялся посетителями, а над столиками уже поднимались облачка табачного дыма, и я лишь яснее ощущал запах вина и жареного лука и отчетливее слышал сливавшийся в один сплошной рокот говор пришедших отужинать и поразвлечься людей.
— Вы кого-нибудь ждете? — наконец не выдержав, спросил я.
— Нет.
— Вы по каким делам здесь в командировке?
— Я не по делам и не в командировке. Я отдыхаю здесь.
— Отдыхаете?!
— Вы удивлены? Впрочем, вы удивитесь еще больше, — так же неторопливо и все еще будто с неохотою продолжил он, — если я скажу вам, что вот уже пятнадцать с лишним лет, — он чуть подумал, как бы прикидывая, верна ли названная им цифра, — да, пятнадцать с лишним лет подряд я каждый год провожу свой отпуск в этом городе. Родных у меня здесь нет, отдыхать, сами понимаете, негде, а вот приезжаю. Вы спросите почему? Что за причина? Причина есть, конечно, но что о ней говорить! Она личная и вряд ли кому-нибудь будет интересна.
— Отчего же, — возразил я. — Я с удовольствием послушаю, тем более что-нибудь связанное с войной.
— И с войной, и после... да стоит ли? Я никогда и никому не рассказывал, но если у вас есть желание...
— Конечно, — подтвердил я.
— Только не здесь, не среди этого шума и чада. Вернемся в номер, и если у вас по-прежнему будет желание...
— Разумеется, — снова подтвердил я.
Я давно заметил, и заметил это прежде всего по себе, что чужая жизнь всегда интересна людям; я люблю слушать, особенно про войну. Чувства, которые пережили люди в те годы, наверное, неповторимы; но вместе с тем каждый раз, когда я слушаю рассказ старого военного, мне кажется, что я понимаю, что испытывал он в разные минуты боя, и именно это, что понимаю и как бы сопереживаю с ним, это всегда оставляет в душе приятный и неизгладимый след. «Ну что ж, будет неплохой вечер», — про себя говорю я, глядя на Евгения Ивановича и все более убеждаясь в том, что, должно быть, что-то интересное и чрезвычайное было в жизни этого человека. Но то, что услышал я, когда мы, придя в номер, устроились в креслах друг против друга у полуоткрытой балконной двери, превзошло все ожидания и предположения; мне и теперь кажется, что я не просто слушал и смотрел на Евгения Ивановича, но словно сам принимал участие в тех событиях, о которых рассказывал он. Мы сидели так, что я хорошо видел его лицо, которое сначала было освещено еще ярким предзакатным уличным светом, а потом, когда стемнело, — и люстрой, и зажженной за моею спиной на письменном столе голубою настольною лампой; я видел его глаза, руки, которые он большей частью держал на коленях, то сцепив пальцы, то просто положив ладонь на ладонь; в голосе его не было особенной взволнованности, он говорил ровно и даже как будто спокойно, но за каждым словом чувствовалась большая наболевшая правда. Он рассказывал все так, что ни о чем не нужно было дополнительно расспрашивать, и за весь вечер я, кажется, не произнес ни одного звука, слушая Евгения Ивановича.