Беженец Федя - Юрий Бердан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, прохвессор, по первой… Будям.
— Нет, — отвечал Рабинович, обреченно ковыряясь вилкой в еще недавно любимом креветочном салате.
Так и стояла перед изнывающим Рабиновичем полунаполненная ритуальная чашка или стакан, пока долгая, выматывающая его душу процедура не заканчивалась. Федя не считал себя алкоголиком и поэтому в одиночку принципиально не пил. Федя любил культурно в умных беседах проводить свободное время, которым была теперь вся его жизнь.
Федя вел разговоры на разные темы, но первой по значению была еврейская:
— Цепкий народ — явреи, шустрый. Я теперя их крепко ценю, если хошь знать. Христа они, правдоть, распяли, но дело давнее.
— Евреи Христа не распяли. Его распяли римляне, — уныло парировал Рабинович.
— Итальяшки, что ль? Сорок лет живу — не слыхал. Но ты прохвессор, я тебе доверяю.
Часто Федины монологи касались интеллектуальных сфер.
— Если хошь знать, прохфессор, мериканский язык — совсем легкий.
Я вот туга третий месяц, а штук двадцать ихних слов уже наизусть знаю.
В сущности, подумал Рабинович, почти столько же, сколько и русских, если не считать матерных…
— Знаешь, прохвессор, как по-тутошнему будя “спасибочки вам?”. Сенька! Ей-ей! А кады надоть сказать “оченно уж благодарствую”, тады — Сенька Веру в мяч, как в копеечку, тудыть ее в хомут! Так и говорят! А взять, к примеру, “деньги”, ет, значить, — Маня, а можно еще — Кеша. А если здоровкаешься, говори “хайм”, не ошибешься. Или вот, предположь, требуется тебе сказать кому — звеняйте, мол, виноватый. Смело говори — “эй, сиську мни”. Стул иль там табуретка — “чей я?”. Стол — “тейбель-ебель”, вот те крест. А главное слово — “подай сюды” иль “немедля дай мне”, оно будить по-мерикански — “гиви”. Был у меня в армии ротный старшина Гиви Чачалидзе, зараза-мужик, скажу тебе…
Очень простой язык, всё одно, как наш, все слова схожие. Вскорости весь выучу. Тады пристроюсь куды-нибудь. Может, тут конюшни какие имеются, ты не знаешь? Могу по плотницкой части, или на огородах… Не чурался Федя и утилитарно-практических тем:
— Сколько мы будем с маманей и теткой Фросей получать на халяву ентих долларей кажный месяц?
— В письме из офиса указано. Около семисот долларов.
— А сколько уйдеть на кватеру и жратву?
— На еду вам дают талоны, квартирный рент у вас шестьсот тридцать в месяц и еще долларов сорок уйдет за электричество. Если захотите телефон…
— На хрена попу гармонь!… Я к тебе и придти могу, не развалюсь. Век обходились. А сколько стоит пузырь? Про водку знаю. Вина, чтоб подешевше, да покрепше.
— Не знаю, не покупал. Думаю, доллара четыре, возможно, три.
Федя поднатужился, некоторое время посоображал:
— Ага, это ж можно брать по пузырю кажный день и еще до хрена останется! Скажи прохвессор, на кой тады работать? Ну и дурные эти мериканцы… Но живуть в красивости, ничево сказать не могу — дома, дороги, море к тому ж…
Особенно любил Федя освещать историю своей жизни и ее профессиональный аспект, с упоением втолковывая непонятливому Рабиновичу об особенностях конюшенных взаимоотношений, о видах оснасток — седлах-уздечках, хомутах-оглоблях, — преимуществах одних над другими, характере и повадках лошадей, колхозных порядках и нравах, кознях главного зоотехника Зырина, о своем триумфальном отъезде в Америку и реакции на сей фантастический факт ошарашенных односельчан.
— Приехали мы у Москву поездом из Стародырьево. Оно “Ленинским” завсегда было, а потом, кады обозначилось, шо Ленин враг народу и сиянист по рождению, тады ему обратное имя возвернули, каким оно ишо при царе звалось. Прибыли мы у Москву, значить, приходим в мериканское посольство на повод ентого самого… индр-интыр-ву. Я, конешно, принял грамулю для храбрости, совсем, считай, ничаво. Витька, он грамотный, при галстухе, шпарит, как на собрании. Маманя с теткой Хвросей — как умершие, совсем перепуганные. Сидит мымра такая, лыбится, как кошка на сметану, спрашиваить: какой-такой у вас, мистяр Хведор, имелся с советской властью конхфлихт? Чем вы ею преследованный? Не знаю, какой конхфликт, говорю, однако ж я усё время от начальства пострадавший. Вот, к примеру взять, на прошлое Крещение, говорю, Васька-зоотехник два зуба по пьянке выбил, зараза. И рот открываю, показую: смотри, показую, нету двух передних зубов, самых для интилихентного виду главных. Вишь, говорю, как корова языком… Васька-зоотехник вдарил со всего маху, паразит, пьяная рожа! Вот те и конхфлихт…
Однажды, в самый разгар Фединого мемуарного разгула заехал сын, зашел на кухню, скользнул взглядом по субтильной внешности Феди, слегка оробевшего от двухметровости бывшего капитана бейсбольной университетской команды:
— Что означает сей предмет, папа?
— Беженец Федя, — пояснил Рабинович. — Прибыл в Америку на основании родства с мамой…
Сын поднял брови, гмыкнул и вышел.
— Солидный мущина, — с боязливой уважительностью произнес ему вслед Федя. — Сын? Отпрысок, значить?
Как-то пришли все скопом: в гости мы, окромя вас никого у нас туг. Надоть бы по-родственному придерживаться друг-дружку. И вы к нам выбирайтеся тоже, не обижайте… Посидим, закусим, в подкидного сыграем.
Лена, проглотив что-то сердечное, наскоро собрала на стол… Сели. Раут, отмеченный под занавес Фединым салатным бунтом, начался вполне пристойно и задушевно. Да и закончился почти так же. Гости, вырвав из Рабиновича клятву обязательно вскорости зайти к ним с ответным визитом посидеть-закусить-сыграть в подкидного и оторвав от него мычащего что-то нечленораздельное, но на удивление неплохо державшегося на ногах Федю, удалились.
Автор дюжины патентов, трех монографий и около сотни научных работ, незаменимый сотрудник исследовательского отдела крупной международной корпорации, любитель Гайдна, Мендельсона и Шнитке, утонченный ценитель раннего авангарда и постимпрессионизма, большой почитатель русской поэзии Серебряного века Рабинович, монотонно покачиваясь на стуле, сидел за разгромленным столом в гостиной и безуспешно тыкал вилкой в Витину тарелку с несколькими нетронутыми маринованными грибочками…
“Ужас — на весь колхоз осталось четыре коняги!… Извели породу, ироды… Безобразие! Хамство! Надо что-то делать! Надо спасать село Стародырьево… И колхозное поголовье! Есть же ООН, Юнеско, наконец! И хомутов не достать!…”
Рабинович поднялся из-за стола и пошел в спальню. Лена лежала на кровати в розовой кофте и кремовых джинсах и зло читала журнал “Лайф”.
— Эй, ты, — сказал Рабинович.
— Ну, чего тебе? — не отрывая глаз от журнальной страницы и лишь дернувшись щекой, откликнулась жена.
— А хто прибирать будить, хто посуду помоить за сродственниками?
— Брось свои штучки! Оставь меня! Разве не видишь — я умру сейчас от всего этого!
— Помрешь? А шо ж ты ране не помирала? Иде твой племяш-приблудок, иде твоя сеструха-оторва!? Допрыгалась, сука?
Жена, наконец, повернула голову. Глаза ее представляли собой сплошное наводнение изумления и испуга:
— Что?! Ты с ума сошел?… Ты взбесился?…
Раздался грохот и звон, по спальне разлетелись осколки — Рабинович изо всех сил шарахнул кулаком по хрустальному сооружению, стоящему на трельяже:
— Мать твою тудыть в хомут! Хоть ты и жена мне, не позволю. Прибью, зараза! Конячий ты выпердок!… Поняла?
В гостиной Рабинович достал из горки высоченный ярко размалеванный стакан из стилизованной серии “а ля пейзан”, наполнил его до половины оставшимся в бутылке “Абсолютом”, и, морщась, как детстве от касторки, опустошил тремя большими глотками: за Рассею матушку!
ОБ АВТОРЕ
Юрий БЕРДАН — родился в 1940 году в Харькове. Закончил Харьковский инженерно-строительный институт и факультет журналистики Ташкентского государственного института. В 1990 году эмигрировал в США. Автор двух сборников художественной прозы. Живет в Нью-Йорке.
Примечания
1
Seakdays — так называют в Америке положенные для поправки здоровья оплачиваемые дни. Двенадцать оплачиваемых дней в году гуляй, болей, прибавляй к отпуску — делай что хочешь, но если будешь болеть дольше, это твое дело и дело твоей страховой компании — на работе больше двенадцати дней тебе не оплатят. Обычно оплату пропущенных по болезни дней свыше двенадцати в год осуществляет медицинская страховая компания. — Прим. автора.