Фельдмаршал Борис Шереметев - Сергей Мосияш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну и когда же, Борис Петрович?
— Как потеплеет, — отвечал боярин и добавлял со значением: — Как государь изволил приказать.
— Так ведь май уж на дворе. Куда тебе еще теплее?
— Собираюсь я, Лев Кириллович, собираюсь. Через недельку, може, и тронусь.
Но прошла одна неделя, другая, третья… и наконец 22 июня двинулся в путь-дорогу Шереметев в сопровождении сонмища слуг и лакеев. Но и в дороге не спешил Борис Петрович. Заехал сперва в свою коломенскую вотчину, куда созвал всю родню ближнюю и дальнюю, с которой пил-гулял три дня, выслушивая хвалы в свой адрес:
— Молодец, Борис Петрович, сам прославился и нас прославил перед государем. Твое здоровье!
Гулял бы еще, но дворецкий Алешка Курбатов напомнил своему господину:
— Нас Европа ждет, Борис Петрович.
— Ишь ты, какой дорогой гость для Европы сыскался! — усмехнулся боярин. — Успеем еще.
Однако на следующий день велел трогаться.
В пути, радуясь дороге, Алешка хвастался Савелову — адъютанту Шереметева:
— Видал? Послушался меня, не гляди что боярин.
— А Европа что? На юг, что ли? — спрашивал Савелов. — Она, брат, на западе.
— Ну и что? Стало быть, с заворотом едем.
— На Орел, брат, правимся.
— Почему?
— На кромскую вотчину.
— Неужто заедем?
— А ты как думал!
— Ну, в Кромах ему чего задерживаться, родни никакой.
— Тут ему больше чем родня…
Слушая болтовню своих слуг, доносившуюся до его ушей хотя и в обрывках, но понятную, посмеивался в душе Борис Петрович: «Ишь ты, начальник еще мне сыскался! Ну, ужотко погодь!»
Приехав в свою кромскую вотчину, едва перекусив, боярин сказал управляющему Ильину:
— Ну, Устин, кажи, чего тут нахозяйничали.
Тот знал, чем порадовать хозяина.
— Яблонька ноне опять жеребая.
— Да?! — с удовлетворением молвил Борис Петрович. — Кем покрывали?
— Опять Арапкой, Борис Петрович.
— Это хорошо. Молодцы. Идем посмотрим.
Они отправились на конюшню. Шереметев шагал широко, но с достоинством, неспешно. Устин семенил рядом, ловя взгляды боярина, каждое слово его.
Старик конюх, увидев хозяина, откинул лопату, сорвал с головы шапку, поклонился низко:
— Здравия тебе, дорогой Борис Петрович.
— Здравствуй, Епифан. Где Яблонька? Кажи.
— Яблонька-то? Она вон — в своем деннике, токо что овса ей всыпал.
Кобыла, получившая свое прозвище за «яблоки», рассыпанные по ее серой шерсти, стояла в загородке, уплетая овес. Шереметев вошел к ней в денник, ласково потрепал по загривку. Она покосилась на него огромным глазом.
— Ух ты, умница моя! — молвил почти нежно боярин и, повернувшись к Епифану, спросил: — Когда ожидаете?
— Да недели через две должна ожеребиться.
— Ежели будет жеребчик, назовите Таганом.
— Хорошо, Борис Петрович, — согласился Епифан. — А ну дочку принесет, тоды как?
— Пусть будет Таганка.
Все это вспоминается Борису Петровичу в тесной темнице, греет душу. Особенно воспоминания о лошадях, уж больно любит он их. Оно и понятно: для него, воина, конь на рати — первый помощник. Сейчас, мысленно посчитав дни, думает: «Наверное, ожеребилась Яблонька, третья неделя пошла с того. Таган, поди, взбрыкивает около матери, тычется в пах ей, за соском тянется».
Шереметев прикрывает глаза, хотя в камере и так темно, представляет себе милую картину — жеребеночка, сосущего кобылицу.
«И ведь никто не спросил, почему Таганом назвал. Впрочем, если б спросили, все равно бы не сказал. Пусть будет моим секретом». Хотя какой уж там секрет, Борис Петрович жеребенка в честь татарской крепости назвал на Днепре, которую он взял прошлым летом штурмом, выбив оттуда крымцев.
Хотел взглянуть на Арапку и других верховых лошадей, но оказались они на выпасе в лугах. В конюшне в дальнем конце лишь рабочие были. Зашел и к ним боярин и тут заметил на одном сбитую холку. Подошел ближе, присмотрелся, построжал.
— Эт-та что такое? — обернулся к Епифану.
— Прости, Борис Петрович, недоглядел.
— Кто это натворил?
— Да Минька, стервец, седелку не так затянул.
— Петро, — взглянул боярин на адъютанта, — всыпь этому Миньке двадцать плетей.
— Сейчас? — удивился Савелов.
— Да, да. И здесь же, при конях. Он думает, они не понимают, бессловесные. Они все понимают, сказать не умеют.
И через четверть часа взвыл на конюшне Минька, принимая заслуженную кару.
Утром пригнали с луга Арапку — вороного жеребца, стройного, высокого. По велению боярина заседлали. Епифан сам взнуздывал его.
— Ишь ты, не хочет после воли-то железа в зубы. Ничего, ничего, Арапка, потерпи, не облезешь, — уговаривал конюх дрожащего от волнения и избытка ощущений коня.
Борис Петрович подошел, ласково огладил тугую пружинистую шею животного.
— Ах ты, моя умница! Поди, забыл уж? Забыл. Ну ничего, сейчас вспомним.
Забрав поводья у конюха, ухватился за луку седла, сунул левый носок сапога в стремя и мигом взлетел на коня. Натянул поводья, поднял Арапку в дыбки и тут же пустил внамет {19} по улице села.
Епифан с восторгом глядел вслед, цокал языком восхищенно:
— Ай да молодец Борис Петрович! Орел!
— А ты думаешь зря ему царь конницу под командование отдал? — говорил Устин. — Не абы кому, а ему.
Шереметев проскакал далеко за село, за дальние бугры, потом воротился и уже на въезде в село перевел коня на шаг. Заметил какую-то суету. Подъехав к своему двору, спросил Управляющего:
— Что случилось, Устин?
— Волки корову в поле зарезали.
— Волки? — насторожился Борис Петрович.
— Прям замучили. Мало им летом зверья в лесу, на стада нападают.
И все. Забыл Борис Петрович про командировку, тут же приказал собирать охотников, вооружать всех. На следующий День началась на волков охота, на конях со злой сворой собак.
И гонялись за ними, стреляя, забивая плетьми, почти всю неделю, пока не выбили весь выводок.
Нетерпеливому Алешке Курбатову, опять напоминавшему боярину, что их «ждет Европа», Борис Петрович отвечал:
— Ничего. Пусть поскучает.
Наконец отъехали, и когда приблизились к польским границам, собрал Борис Петрович всех своих спутников и объявил им:
— Запомните, отныне я не боярин, а ротмистр {20} Роман и являюсь вам товарищем равным всем.
— А как нам теперь вас называть, Борис Петрович? — поинтересовался адъютант Савелов.
— Поскольку въезжаем в Польшу, так и зовите меня: пан Роман или пан ротмистр.
Но на первой же заставе попался въедливый войт градский {21}. Ему слишком подозрительной показалась эта команда «равных товарищей», в которой явно выделялся белокурый и голубоглазый ротмистр. И тут один из его «равных товарищей» назвал его боярином.
«Угу. Шпек [1]», — смекнул догадливый войт и тут же приказал арестовать голубоглазого и запереть в тюрьму.
Борису Петровичу показалось, что его кто-то позвал. «Помстилось», — подумал он. Однако сверху опять донесся громкий шепот:
— Борис-с-с Петрович-ч…
Шереметев сел, спросил:
— Кто там?
— Это я, Савелов, — донеслось из окна.
— А-а, болтун несчастный.
— Но я ж нечаянно, Борис Петрович. Простите. Сорвалось, с кем не бывает.
— У тебя сорвалось, а я в кутузке оказался.
— Нас всех задержали, Борис Петрович. Алешка кое-как вырвался, ускакал.
— Куда? Как ему удалось?
— Да сунул три рубля сторожу, тот и отпустил его. Так что вы не переживайте, мы будем стараться.
— Ну ты уж постарался, Петьша, сунул в клоповник. Спасибо.
— За-ради Бога, простите, Борис Петрович. Спите спокойно. Выручим.
Однако уснуть в эту ночь Шереметеву не скоро удалось. На него дружно насыпались клопы. Не имея огня-света, он ощупью ловил их, давил, как мог, расплющивая то на стене, то на ложе, то на собственной груди. Но их не убывало. Наоборот, казалось, прибывало того более.
Лишь когда забрезжил в оконце новый день, удалось задремать измученному боярину. То ли клопы насытились, то ли свет их разогнал, расползлись твари по щелям, унося во чревах капли русской крови. У-у-у, ненасытные!
Глава третья
ВИЗИТ К КОРОЛЮ
Свобода явилась столь же неожиданно, сколь и заточение. Ровно через сутки после ареста загремел засов, завизжали петли и в дверях предстал сам войт с обворожительной улыбкой.
— Прошу пана воеводу простить нас великодушно. Сами понимаете, шпеки на каждом шагу.
Выйдя во двор, залитый солнцем, Шереметев сразу догадался, отчего помягчел так градский войт. Там стояла золоченая карета, запряженная парой белоснежных коней, у распахнутой дверцы высился поляк в расшитой серебром ливрее, а с ним рядом — Алешка, рот до ушей.