Зеленый аквариум - Аврахам Суцкевер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда ее костлявая правая рука с нежными пальцами пианистки скрылась в моей, левая достала из торбы небольшую рукопись и положила на стол, рядом с заплесневелым хлебом.
После того, как женщина удалилась, колокол раззвонился. Он больше не мог выдержать немоту. Немоту старых людей, которых хватают на улицах.
РУЧОНКИ
— Мороз разрисовал еловыми зарослями единственное окошечко в погребе. На морозном узоре — отпечатки двух ручонок, и пальцы их раздвинуты, как у кохенов[2] при благословении. Сквозь эти ручонки открывается в зарослях внешний мир, а в погреб попадает солнце, будто покойник в могилу.
Стены затянуты ворсистым инеем и мерцают, как в соляной яме.
На земле, в углу, раскидано постельное тряпье, из которого поблескивают, словно золотые зубы, притаившиеся соломинки.
На тряпках — толстый потрепанный том «Карбан-минхи», изданный «Вдовой и братьями Рам»[3]…
Вблизи, в горшке с песком, — восковая свеча, застывшая птицей, клюющей свое сердце мертвым клювом.
А посредине погреба, между отпечатками ручонок на стекле и «Карбан-минхой» на ворохе тряпья — лошадиная голова, побронзовевшая, с кинжаловидным серебряным пятном на лбу и с обращенными в вечность черно-мраморными глазами.
И ручонки на стекле говорят:
— Милая голова, прости. Не мы срубили тебя с живой шеи. Когда превратились в пепел последние люди — нашли мы тебя в мясной лавке и тихонько, под чужим длинным пальто, дотащили до погреба. Тобой хотели кормить старуху. Одиноко, как ты сейчас, лежала она в углу. В изголовье — горящая свеча. Но вдруг — собаки, собаки, собаки. Они накинулись на старуху, на твое замерзшее мясо. Накинулись на мальчика, которому мы принадлежали… О, как мы хотели помочь ему… Тянулись к окошку, к морозным елям. И где мы, где мы?..
Когда рассказывают ручонки на стекле — начинает лосниться ледяная грива бронзовой головы. Блестящей, дышащей становится кожа. Левое ухо опадает, словно локон. И в глазах из черного мрамора появляются слезы.
ИОВУ ПОДОБНАЯ
От обломков глиняных гнезд, от решетчатых окошек и погнутых дверей тянутся к закату пылающие листы священных книг — дети с простертыми ручонками, — будто их на синагогальном дворе породило солнце, и теперь они возносятся обратно, к нему.
Когда солнце прячет детей своих за облаком, они оставляют черные слезы — капельки сажи — на галерее городской синагоги.
Двухъярусная галерея, что пирамидой возносится над обвисшими руинами улочек и тупиков, выглядит вовсе не так, как прежде.
Сейчас всю ее закрывают изображения двух — один на другом — орлов! Верхний — с головой хищника и с голубой грудью между пурпурными крыльями, словно родник меж роз, — впился когтями своих четырех бронзовых лап в нижнего.
А этот — с ангелоподобной головой, со сверкающей змеей вокруг шеи, а крылья его — две скалы, вразлет повисшие над пропастью, — накренился над синагогой. И десять ног его — колонны, изваянные из соли, — шатаются под тяжестью крыльев.
Высоко, у бронзовых лап верхнего орла, на фоне его голубой груди, я вижу притаившегося человечка.
— Человечек, кто ты?
— Я художник Янкл Шер, живописец улочек…
В своем зеленом бархатном пиджаке стоит он перед холстом. Пиджак этот он однажды приобрел в Париже. Такой — был один на весь город. Люда, бывало, останавливались на улице, зачарованные его красотой. Янкл скреплял пиджак у шеи большой медной булавкой. Складки его переливались, как павлинье перо. В нем имелось с десяток различных карманов, набитых кистями, карандашами и блокнотами.
Теперь пиджак вздулся, покрылся плесенью, словно бы не человек, а петух его таскал. И кисть, которую художник зажал в зубах, напоминает нож резника.
Косые водянистые глаза художника выпучены чуть ли не за переносицу, и в них — две слезинки-близнецы.
Он глядит то на искривленные улочки, то на полотно и не верит глазам своим. Лишь сегодня он впервые с тех пор, как скрывается на галерее, заметил, до чего же переменился его мир!
По чьей воле раздулся этот монастырь напротив? А здесь — нет уже лавки мясников, где резали скот. И ратуша исчезла…
А кто зажег фонари на мертвом синагогальном дворе?
Чем, батюшки мои, заслужила молельня Гаона[4] побиение камнями? За что сожжение[5] деревцу на воротах?
Лишь водосточные канавы не изменились.
Нет, и они! Лоснятся от крови…
Янкл Шер хочет замазать свой холст. Где истина — на нем или вокруг?
А может быть, виновата его палитра, а?
Он видел как-то скрипочку в руках одного маэстро. Посредине исполнения — ой, — исчез звук. Публика изумляется, недоумевает. Маэстро бледен, как канифольная пыль под струнами. Но тут же он прижимается ухом к деке и произносит:
— Уважаемая публика, скрипочка только что испустила дух. Я прошу встать и почтить ее память…
Художник прикладывает ухо к палитре. Она жива, жива!
Хлопья сажи от сгоревших священных книг ложатся на его волосы, на холст.
Он тотчас хватает кисть, и словно бы в нее вселился голод художника, она глотает и глотает краски. Исчезают на холсте островки снега. Из юной, свежей, весенней земли все явственней вырастает старуха.
Так выглядела та, восьмидесятилетняя. Вот она — снова жива. Живая! Черное субботнее платье с хрустальными пуговичками. Волосы белы, слепяще белы, как замерзшее молоко. Лицо — клубок серебряных морщин. В них плещутся весенние ручейки. Плюх-плюх. В ручейках пляшет солнце. Брызжет зайчиками на холодные штыки. А старуха, чуть согнувшись, несет на спине светловолосую девочку — —
Позади старухи — лица. Лица. Дымоход с перерезанным горлом. В пространстве — коленопреклоненное окно. А ворота поперек улицы, в которые входит старуха, — с черной трещиной.
Янкл Шер отступает на шаг. Да, так она выглядела, восьмидесятилетняя, недостает лишь… Ха, чего же недостает?
Водянистые глаза художника становятся еще выпуклей. Текут на палитру. Влажный румянец опаляет щеки.
Старуха шла… С черным кубиком на лбу… Этот кубик, филактерии, она подняла с земли, из водосточной канавы…
Янкл, ты же художник, изобрази филактерии!
Он макает кисть в капнувшие слезы, в брызги красного; и старуха, со светловолосой девочкой на спине уже вступает под треснувшие ворота, оцепленная штыками, но с маленькой избушкой на лбу, в которой живет Бог.
— «Иову подобная», так будет называться картина…
Галерея вздрагивает. Оба орла взмывают. Две пары грозных крыльев. Вместе с живописцем Янклем Шером, вместе с «Иову подобной», вместе с коленопреклоненным окном, с улочкой уносятся орлы в огненное облако.
ПОСЛЕДНЯЯ ИЗ ВСЕХ СЛЕПЫХ
Ее глаза устроены не так, как у всех. Они живут внутри, как бы на отдельном лице — две магнитные иголки.
Эти-то иголки и притягивают цветущие ветви, солнце, тень. Цвета, подобные пульсирующим жилкам. Притягивают лица и, наконец, лицо ее слепого возлюбленного.
Она и он встретились, как две ночи, и их каменная слепота высекала искры.
И когда он, с лицом, словно окно при дожде, карабкался ночью по стенам, чтоб луна кинула ему серебряную селедку, и наигрывал при этом на прадедовской свирели напевную мелодию, своего рода птичью заупокойную, она на чердачке видела своего возлюбленного в зеркале его звуков.
Однажды он не пришел. Зеркало затянулось глухой сажей. А она — будто еще одна слепота поразила слепую!
Она ощупью ищет его тень. Шевелюру его тени. Иголки ее слепого зрения не притягивают его…
Кто-то нож всадил в мертвеца!
Ее пальцы — десять жужжащих пчел — кружат по пустому пространству чердака, где воздух перегорел, как белый пепел.
— Иди ко мне, сестра!
Ее маленькая зрячая сестра — полуголая, книга под мышкой, две косички, как раскрытые ножницы, — выплывает с лампочкой в руке из затхлого угла.
— Научи меня плясать, никогда я не плясала, ни разу в жизни.
Керосиновая лампочка — одноглазая сова — повисает на балке. Под нею, при свете кровавого глаза, пляшут две сестры. Им подыгрывает пропавшая свирель, птичья заупокойная.
— Спасибо, дорогая, теперь оставь меня одну, я хочу видеть, не слеп ли Бог.
Дрожь пробирает чердачок, словно гнездо, когда начинают пилить дерево под ним.
А слепая медленно приближается к лампочке, вибрирующие пальцы свинчивают горелку, смачивают керосином косы, платье, и совиный глаз прыскает на нее огнем.
На улочках, похожих на пещеры духов, — разгул солнечной стихии. Солнце. Солнце. Солнце.
Солнце — в забинтованные окна. Солнце — в лица. Солнце — в мертвецов, что не находят смерти…