Любовник № 1, или Путешествие во Францию - Бенуа Дютертр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Перечень мер безопасности».
Через секунду кабина тормозит, заключив:
«Проверка закончена, спасибо за внимание!»
Выйдя из говорящей кабины, поворачиваю ключ в двери. Бросив сумку в коридоре и помня о совете врача, я набираю номер своей приятельницы Соланж, которая приглашает меня завтра к себе, в Нормандию.
Упав на диван, я уже слышу шум волн, катящихся по гальке. Солнце освещает снимки на стене: фотография Нью-Йорка (вид сверху), о котором я мечтал, когда мне было двадцать лет. И рядом репродукция Клода Моне, на которой изображен пляж Гавра. Я помню море зеленого цвета, сверкающий на солнце песок, по которому я бегал ребенком, когда последние пароходы уходили в Америку. Моя жизнь тогда только начиналась, полная обещаний и неизвестности. Но она сузилась до чувства долга и сознания необходимости. Сегодня мне хочется начать все сначала и каждый день открывать что-то новое, как во время путешествия, которое может завести меня куда угодно, только бы снова вдохнуть морской простор.
2. Сад в Сент-Адрес
Где герой покупает бутылку кока-колыПочему же Клод Моне и Огюст Ренуар с друзьями встречались под отвесными прибрежными скалами неподалеку от Гавра? Искусствоведы считают, что особенный, мягкий свет с серыми оттенками на побережье Ла-Манша идеально отвечал поискам импрессионистов. Но главное, близость Парижа с его бурлящей артистической жизнью придавала этому району еще большую привлекательность. После бурного строительства железных дорог Нормандия стала садом столицы. Там строились отели, виллы, казино. Поезда с вокзала Сен-Лазар прибывали прямо на пристань Гавра, откуда большие парусные суда уходили в Америку. Еще до обучения живописи в Париже Моне, чья юность прошла здесь, приглашал своих товарищей открыть для себя свет морских пейзажей. Одно из его полотен, на котором изображен порт, окутанный туманом, — Impression, soleil levant[2] — дало свое название импрессионизму.
Дэвид закрыл глаза, потом опять открыл их, чтобы полюбоваться композицией картины. Висевшая перед ним репродукция была выполнена в натуральную величину: метр тридцать на метр. Его комната в целом напоминала лавку старьевщика, забитую книгами и безделушками. И только эта стена, специально подсвеченная, уцелела от захламления, чтобы выигрышно показать «Сад в Сент-Адрес», написанный Моне в 1867 году. В центре комнаты стояло глубокое бархатное, изъеденное молью кресло, откуда молодой человек мог подолгу любоваться «своей» картиной: терраса в цветах, нависшая над морем, словно корма корабля. На этом пейзаже, написанном яркими красками вопреки академическим правилам, дул ветер. Моне называл его «китайской картиной». При мысли об этом по лицу Дэвида пробежала довольная улыбка — он мог часами рассуждать о каждой детали полотна и о персонажах, которые были на нем изображены: отец Клода Моне, сидящий в плетеном кресле, и влюбленная парочка под зонтиком. Он мог бы сделать доклад о повседневной жизни конца XIX века в Сент-Адрес, небольшом морском курорте неподалеку от Гавра. Торча в Интернете, он откопал в Колорадо старый справочник этой коммуны с картой улиц, с фотографиями всех вилл и списком их владельцев. Он прочел (на французском и английском языках) массу книг и писем, написанных Ги де Мопассаном, Альфонсом Карром, Морисом Лебланом, чтобы составить себе столь же четкое представление о Нормандии XIX века, как о Нью-Йорке, где он живет.
Дэвид не был пожилым эрудитом. От юноши, сидевшего в глубоком кресле, веяло свежестью двадцати двух лет, воротник его рубашки был расстегнут (купленная в комиссионке на Первой авеню хлопчатобумажная рубашка с инициалами К. М., как Клод Моне). Его серые фланелевые брюки напоминали брюки молодого человека с картины. Благодаря кудрявой каштановой шевелюре его можно было принять за художника, но борода еще только пробивалась. Поэтому было вполне простительно, когда он, ничего не зная, решил, что вчерашняя Европа была совершеннее сегодняшней Америки.
Но и в Нью-Йорке ему больше нравились небоскребы 1930 года, деревянные киоски в Центральном парке, украшенные охотничьими трофеями из Африки салоны, где собирались выпускники известных университетов, гарлемские джаз-клубы, ныне приказавшие долго жить. Дэвид свыкся с этой ностальгией о прошлом, перемежавшейся кадрами современной действительности: встреча с друзьями в технобаре, час серфинга на эротическом сайте, юный яппи, на роликах промчавшийся под его окном.
— Дэвид!
Женский голос окликнул его из соседней комнаты. Юноша вздохнул. Поднявшись, он двинулся к приоткрытой двери:
— Иду!
Обстановка в коридоре сильно отличалась от убранства комнаты. На оранжевых обоях десятки вышивок по купленной в магазине канве, в рамочках, представляли сцены из волшебных сказок: олененок Бэмби, просыпающийся в лесу, Золушка в своей волшебной карете. В гостиной по телевизору, включенному на полную громкость, передавали «Тирольский танец гномов». Дэвид остановился на пороге и мягко произнес:
— Я пришел.
Посреди комнаты в кресле, обитом черным скаем[3], устроилась женщина. Склонившись, она держала в правой руке недокуренную сигарету. Казалось, она внимательно следит за появлением Гриншо в доме у Белоснежки, но она протянула левую руку с пультом, чтобы остановить кассету. Сияющие глаза обратились на молодого человека:
— Дорогой, у меня кончилась кока-кола. Я устала. Сходи купи мне несколько бутылок!
— Бегу, мамочка!
На экране Гриншо застыл на «паузе». Женщина с осунувшимся лицом внимательно посмотрела на сына:
— Мамочка — это звучит старомодно! Почему ты не обращаешься ко мне по имени? Розмари звучит намного милее!
— Вы правы, мамочка, — поклонившись, произнес Дэвид.
Он пересек вестибюль, открыл дверь, спустился по лестнице и вышел на разбитый тротуар авеню «Б». Пройдя вдоль решетки сада, затем под лесами, он поздоровался с пуэрториканцем, подторговывающим наркотиками. На углу 7-й стрит он зашел в корейскую бакалейную лавку, купил три бутылки диетической коки и вернулся домой. Он осторожно шел по искореженному шоссе в лакированных ботинках, кудрявая шевелюра отпрыска импрессионизма развевалась на ветру…
Он был шатеномДэвид ничего не знал о своем настоящем отце кроме того, что тот был французом и встретился с его матерью в 1977 году.
Родом из небольшого городка в Массачусетсе, она за три года до того поселилась в Нью-Йорке и писала дипломную работу по психологии в Колумбийском университете. По воскресеньям она любила ходить в музей естествознания. В полутьме африканской галереи декорации воссоздавали жизнь диких зверей. За каждым стеклом Розмари любовалась пейзажами, написанными на холстах. На первом плане в густом кустарнике были размещены чучела животных; те, казалось, заботились о своих малышах. Искусное освещение имитировало полумрак леса. Диорама лучше, чем кино, воссоздавала многообразие природы, парящих на горизонте птиц. Розмари долго рассматривала гориллу, стоящую на задних лапах на фоне леса и заснеженных вулканов. Рядом кто-то пробормотал на плохом английском:
— Здорово! И декорации так тщательно сделаны! Как будто мы действительно в девственном лесу…
Розмари повернулась к длинноволосому юноше, небрежно элегантному в своей черной куртке и красных вельветовых штанах. Она пробормотала:
— Я все же предпочитаю животных на свободе. Как подумаю, что их убили только ради этого!
Он улыбнулся:
— Извини за мой акцент, я француз. А ты из Нью-Йорка?
— Нет, хотя да… не так давно. Я учусь на психфаке в Колумбийском универе.
— А я приехал из Парижа. Решил совершить кругосветное путешествие. И начал с Нью-Йорка, с города, о котором мечтал!
Через четверть часа они уже сидели в кафетерии музея. Розмари пригласила француза на студенческую вечеринку. Он всем понравился — ему было двадцать лет, и он напоминал юного буржуа, свободного от предрассудков. Они пили пиво, курили сигареты с травкой и всю ночь слушали музыку. Розмари и ее путешественник вокруг света проснулись в одной постели. Они провели вместе целый день, а затем расстались. Француз должен был ехать к своим друзьям в Монреаль. Он обещал вернуться в Нью-Йорк и записал адрес Розмари.
Когда они собирались заняться любовью, молодая женщина заколебалась. Она выступала за сексуальную свободу, но плохо переносила противозачаточные таблетки и несколько недель назад перестала их принимать. Марихуана притупила ее бдительность. Месяц спустя, узнав, что беременна, Розмари сначала хотела сделать аборт, но это право (в защиту которого она участвовала в демонстрациях) вызвало у нее сильную тревогу, поскольку это было связано с животом и хирургическим вмешательством. Она предпочла думать, что хочет этого ребенка. В мечтах flower power[4] ей представлялся витающий ангелочек с белокурыми волосами. Ее учеба заканчивалась. Она была уже взрослой и решила оставить ребенка.