Новеллы - Галина Тарасюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда возвращался из магазина, глянул на окна — не светились. Значит, еще не пришла… Возле подъезда собрались пацаны, и Димка решил в их компании подождать. Время шло, пацанва разошлась спать, а мамки все не было. Темный страх, пережитый утром, снова зашевелился в сердце Димки. Гонимый им, мальчик решил идти на трассу. Идти было далеко, но не страшно: автобусы и маршрутки то обгоняли его, то летели навстречу, слепя фарами. Он заглядывал в слабо освещенные салоны, но мамки там тоже не было.
Димка шел и убеждал себя, что ничего страшного не произошло. Мамка часто не ночевала дома. Утром приходила измученная, иногда побитая, и затихала, укрывшись прожженным сигаретами старым одеялом. А Димка садился возле нее и прислушивался, дышит ли. Не было ничего непривычного, если бы не этот мохнатый страх, зашевелившийся в Димкиной душе…
До трассы мальчик добрался, когда еще в придорожном ресторане возле станции метро “Лесная” горел свет. Он заглянул в окно — мамки среди веселившейся компании не было — и пошел дальше на трассу, похожую на движущуюся темную ленту, испещренную светлячками. Прислонившись к столбу рекламного щита на обочине “дядя Ваня — наш человек”, возле которого по обыкновению часто прогуливалась мамка, Димка стал ждать. А чтобы время шло быстрее, считал авто, пролетавшие мимо на большой скорости. Вскоре он почувствовал голод, но хлеб не лез в горло. Не лезли и сосиски. Болели ноги, донимал ночной холод, но, скованный страхом, мальчик боялся пошевелиться. Нагонял ужас и лес, высившийся по другую сторону трассы черной стеной. От ресторана отъехало несколько машин с веселой компанией, в окнах погас свет, и стало совсем страшно. От усталости и отчаяния Димка опустился на землю, решив, что, когда мимо него пролетит тридцатая машина, он сорвется и помчится домой.
Наверное, было уже совсем поздно, потому что тридцатую машину пришлось ждать долго. Наконец на трассе заблестели два маленьких огонька. Огоньки увеличивались, приближаясь. За несколько метров до рекламного щита машина замедлила ход, погасила фары, бесшумно проехала мимо Димки и остановилась. Дверца так же бесшумно отворилась, и из нее вывалилось что-то темное и тяжелое, похожее на мешок.
Машина медленно отъехала, а потом рванула в сторону Днепра и растаяла в мерцании трассы. Из-за тучи выглянула луна, осветив то, что выпало из машины, но Димка и так уже знал, что это… Страх подсказал ему и отступил в темный лес. Димка уже ничего не боялся. Он вылез из своего укрытия, снял курточку и прикрыл ею голое тело мамы. А потом вышел на проезжую часть и стал размахивать руками, лихорадочно повторяя:
— Помогите… в больницу… мамку… помогите… в больницу… помогите…
Но машины не останавливались. Осветив на обочине прикрытое тело и ребенка, который изо всех сил махал руками и что-то кричал, они только увеличивали скорость.
Мамка под курточкой не шевелилась, а машины все пролетали и пролетали мимо. Неожиданно страшная злость, как пламя, охватила тело мальчика, забила в конвульсиях, бросила на землю. Он упал и стал бить кулачком по холодному твердому асфальту, крича тем, проезжавшим мимо в красивых глазастых авто, — таким сытым, таким равнодушным, таким…
— Я убью вас! убью вас!.. убью-у-у!..
Димка рыдал до тех пор, пока не вышло из него вместе со злыми слезами отчаяние. Но огромная страшная ненависть к подлому, злому миру не прошла, она только окаменела, вросла в маленькую добрую душу Димки тяжелым раскаленным камнем. И оттого сам себе чужой, даже страшный сам себе, Димка сел возле мамы, положил ее всклокоченную голову на колени и стал ждать рассвет. Ни о чем больше не думая, ни на что не надеясь.
Дама последнего рыцаря
— Мадам, я не советовал бы вам в такую погоду выходить на улицу.
— Еще чего?! Осень, как вы знаете, уважаемый Ганс, моя любимая пора. Тем более, как я могу уехать, не простившись с городом, в котором прошли мои детство и юность?!
— Разумеется, разумеется, я вас прекрасно понимаю… Однако на улице холодно и сыро… Вы должны беречь свое горло. Вы же не хотите подхватить простуду или какую-нибудь инфлюэнцу? Я — этого не хочу. Я предпочитаю видеть вас здоровой.
— Ах, господин доктор! Я не ребенок и отвечаю за свои поступки… Кроме того, на дождливую погоду у меня есть блуза с высоким воротом. — Голос врача, которого она знала четверть века и четверть века звала Гансом (ей казалось, что всех врачей зовут только Гансами), начинал раздражать ее. — Позвольте мне наконец-то одеться. Как-никак, вы все-таки мужчина, а я — дама…
Наверное, пристыженный Ганс тихонько вышел (по крайней мере, в зеркале не было видно его хмурого отражения), впрочем, мог бы и остаться и полюбоваться, как она одевается… как одевается истинная женщина. Однако… видел бы Ганс, как она раздевается! О, это высокое искусство богинь, выходящих на берег, рождающихся из пены морской под звуки небесных флейт! Боги и смертные герои тогда безумствуют… Она не раз наблюдала это безумие, ба! — даже играла им, как кошка — пылающим клубочком…
Мадам тихонько засмеялась, откровенно любуясь своим стройным, как у балерины, телом, гладкой кожей цвета слоновой кости, свидетельствовавшей о породе, длинными тонкими пальцами, пышными рыжими волосами. “Какая женщина, какая роскошная женщина!” — каждый раз восхищался при встрече с ней поэт Михай Михалакиоае. — Он обожал ее пантомимы с раздеванием и со временем умер от разрыва сердца, но, к счастью, в постели другой женщины.
Больше всего на свете она любила одеваться. Ах, как она любила облачать свое тело в прохладные шелка, благородные бархаты, вуали шифонов! Любила, чтобы тонким запястьям было тяжело от золота браслетов, а высокой шее — от драгоценных камней! Но больше всего любила она искусство перевоплощения. Когда она выходила на сцену Grand Opera в кимоно Чио-Чио-Сан или в тоге Электры — на сцену Венской оперы, блестящая публика взрывалась бурей аплодисментов. Но Энрико это не нравилось: предпочитал, чтобы жена была при доме. Так он говорил, но, похоже, просто завидовал…
Мадам на какое-то мгновение погрузилась в далекий шум былой славы, поправляя облачко белых кружев на груди. Но, спохватившись, что время идет, ускорила торжественный ритуал облачения. На длинную и узкую (чтобы выглядеть стройнее) черную юбку набросила приталенный жакет цвета бордо, надела мягкие лайковые перчатки и в тон им туфли и только потом осторожно, будто хрустальную, примостила на рыжих пышных волосах ценнейшую деталь своего туалета, свою гордость — удивительную, тонкого велюра шляпку, на широчайших полях которой уместился целый букет невиданных цветов и перьев райских птиц.
Чудесно! Теперь (пока все спят и не торчит за плечами надоедливый Ганс со своей инфлюэнцей) можно и прогуляться, конечно, прихватив свой прелестный, с оборками зонт и изящную сумочку, расшитую самоцветами.
Ночной дождь набросал на мокрые аллеи охапки разноцветной листвы, и она осторожно ступала, как по мягкому персидскому ковру, рассматривая хитросплетение узоров, гармонию цветовой гаммы, угадывая, с какого дерева какой листочек. Этот парк, как и здания, когда-то принадлежали богатому немецкому барону. Саженцы для парка привозили из лучших ботанических садов Европы, Азии и даже Америки. К сожалению, те чудесные тюльпановые деревья, те магнолии и сакуры давно усохли, оставшись розовым туманом в ее воспоминаниях о детстве. Парк, или, как когда-то говорили, огород, постарел, исчезли последние экземпляры ценных реликтовых пород, остались только дряхлые дубы, липы, тополя, сосны да белокорые буки. И в этом тоже был свой шарм — их могучие стволы и развесистые кроны создавали иллюзию девственного леса. И она любила этот лес, эти дома, которые берегли воспоминание о прошлых временах доблести и чести, когда мужчины еще были рыцарями, а женщины — нежными розами их мечты и любви.
Тяжелые капли, срываясь с веток, глухо стучали по крыше зонта, невесомая листва свободно кружила, опадая золотисто-бордовыми бабочками на блестящий от дождя асфальт.
Минуя будку со святым Петром — так она звала сторожа у ворот, — Мадам замедлила шаги, размышляя, как прошмыгнуть в калитку незамеченной. Но сторож спал, по-птичьему запрокинув голову, и она выплыла за ворота почти невидимая в осеннем утреннем тумане.
Одинокие в это субботнее дождливое утро прохожие узнавали ее, и от этого Мадам было и радостно и грустно, и еще больше не хотелось покидать этот замечательной город, который она любила всей душой, и он отвечал ей взаимностью.
Из-за угла старого как мир дома с выбитыми стеклами, который виднелся между детской поликлиникой и новой церковью Покрова Пресвятой Богородицы, появилась необъятная, похожая на копну сена фигура, в которой Мадам узнала старьевщицу Параню. “Ох, эти вечные обездоленные, вечно нуждающиеся, как утолить их горести?!” — подумала. Но, заметив, что Параня дернулась в ее сторону, Мадам замахала руками, давая понять, что сейчас ей недосуг, но в другой раз она сделает все, чего Параня пожелает. Удивленная Параня застыла на месте, а Мадам поспешила через проспект Независимости к двери, над которой красовалась вывеска салона красоты “Фантазия” и за которой всегда, даже в такое пасмурное осеннее утро, ее ждали с радостью.