Париж в августе. Убитый Моцарт - Рене Фалле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот час был самым лучшим временем дня для Улисса Гогая в коридорах станции Шателе. Сидя на складном стульчике (он заботился о своем комфорте), несчастный, со слезами на глазах, он издавал призывы к жалости, одновременно покрывая позором правительство, главной заслугой которого было то, что французские старики подыхали с голоду, пусть даже ценой того, что другие старцы где-то на Убанги-Шари[5] лопались от маниоки. Перевести свое попрошайничество на политическую основу он решился только после долгих размышлений. Занятая им позиция, конечно, отпугивала от его кружки сторонников правительства. Зато привлекала пристрастную щедрость оппозиционеров.
— Я ровесник генерала, — дрожащим голосом говорил он, — мы выходцы из одного сословия, я и Шарло. Разве я в Елисейском дворце? Я — в Елисейском дворце? Я голоден, мсье — мадам, я голоден, я голоден!
Действительно, невыносимо было слушать этого старика в лохмотьях, потерявшего человеческое достоинство и жалующегося на голод, как какой-нибудь обычный жалкий китаец. Ему бросали монеты, что еще усиливало его голодный речитатив. На следующий день его видели на том же месте хнычущим: «Я голоден! Я голоден!» — удивлялись этой стеснительной настойчивости (потому что люди предпочитают думать, что бедняки из скромности едят через день), тому, что с помощью этого слезливого взгляда он нашел средство разжалобить камни.
В это время Симона по очереди усаживалась на каждый из шести чемоданов, чтобы их закрыть. Вероника мимоходом дала оплеуху Фернану, тот ущипнул Жильбера и получил от него еще одну затрещину. Вмешалась вспотевшая Симона, вызвав новую стычку братьев-разбойников.
— Моя щетка для волос! Мама! Где моя щетка для волос?
— В желтом чемодане!
— Точно? Я посмотрю!
— О, нет! А где подарок для твоей тети?
— Не знаю. Ты же его укладывала!
Наконец Симона нашла под грудой пластинок с монотонной музыкой эту прекрасную подставку для блюд из слоистой пластмассы под керамику. Вероника мертвым узлом завязывала веревку на каком-то свертке. Внезапно Жильбер живо заинтересовался плотным задом, который грозил разорвать голубые джинсы его сестры. Чтобы изгнать нечистую силу, он отвесил по ней «леща» ребром ладони и с облегчением услышал вопли, доказавшие, что его сестра — по-прежнему его сестра, а не какая-то незаконнорожденная грешница.
— Черт, — возмущался Фернан, — где моя сеть для креветок и мои лекарства? Нужно проверить, не забыли ли их. Когда я стану взрослым, я буду великим больным!
Мамаша Пампин, сидевшая на своем коврике, как какашка динозавра, указала своими бородавками на окно Плантэнов.
— А эти, мадам Сниф! Эти-то! Имеют только пятилетнюю малолитражку, но едут в отпуск! Вы едете в отпуск?
— Да нет!
— Вот видите! А эти отказывают себе в мясе и во всем, только бы иметь возможность послать несколько открыток таким же ничтожествам, как они сами! Да, ничтожествам! Я остаюсь здесь, но я, по крайней мере, ем эскалоп на обед и на ужин. Потому что, мадам Сниф, мой организм усваивает только эскалоп. От говядины я поправляюсь. Говядина — слишком тяжелая пища, если хорошенько подумать. Ничтожества, я вам говорю.
Получив поддержку со стороны тихой мадам Сниф и бросив взгляд на преступное окно, она зашаркала шлепанцами в свою нору.
— Шесть часов, — сказал Плантэн Буврею, — я пошел. Потом я за тебя отработаю.
— Да брось ты.
— Дома сейчас, наверное, настоящий цирк, самый настоящий! Привет.
Он выбежал в коридор, повесил халат на вешалку и помчался дальше, на ходу надевая свою куртку под замшу.
Пришлось дождаться зеленого света светофора, чтобы преодолеть поток машин.
Солнце варило людскую толпу в дурно пахнущем отваре из носков и подтяжек с Мики Маусом. Париж летом в шесть часов вечера благоухал потными подмышками и грязной посудой. Далеко не все платья в цветочек облегали фигуры, как у Брижит Бардо. Галстуки болтались на грязных шеях под круглыми лицами повешенных. Кое-где на улице торчал полицейский, как клякса на тетрадном листе. Поршень выбрасывал потоки мужчин и женщин из серой пасти метро. Какой-то автомобилист уже полтора часа кружил по кругу, сопровождаемый алчными взглядами хищников — «контрактников»[6]. Толпа растекалась во все стороны, и это напоминало (если смотреть с крыш) то расплывчатое скопление амеб, то настоящий чарльстон сперматозоидов, спешащих попасть в цель. Плантэн пошел напрямик, через Центральный рынок, где было относительно свежо и довольно спокойно. Поднялся по улице Сен-Дени, здешние девушки уже знали его, четыре раза в день пробегавшего здесь, и больше не окликали. Некоторые из них были такие хорошенькие и такие молодые, что иногда (особенно в мае) у него возникали порывы, правда, быстро затухавшие. Были здесь и похожие на своих коллег с улицы о’Зурс. При взгляде на них добродетель и чувство долга оказывались в полной безопасности. Они, эти чудовища, были настоящими детьми господа Бога, пославшего их сюда бороться с дьяволом своими деревянными грудями и зубастыми ртами.
Плантэн свернул направо, на улицу Рамбюто, галопом пересек на красный свет бульвар Севастополь, где его атаковали 47 легковушек, 4 грузовика и 15 мотоциклов, водители которых называли его (правда, в более грубых выражениях) милашкой, зазнобой, просто неотразимым. Но он уже привык к этой необычной форме проявления цивилизации.
Он на секунду остановился, чтобы напомнить продавцу газет Битуйу, что вечером все там же, в кафе у Розенбаума, состоится игра в белот.
— Ровно в полдесятого. Ты предупредишь Сивадюсса?
— Считай, что это уже сделано. Ты торопишься?
— Да, немного. Потом объясню.
У него подкосились ноги при виде мамаши Пампин, расположившейся на своем коврике, как медуза, вынесенная сюда морским приливом. Она вызывала дрожь в его ногах с тех пор, как он родился. Мужчина полностью сохранил в себе тот ужас, который испытывал ребенок от соседства с этой ведьмой.
— Добрый вечер, мсье Анри, — ухмыльнулась она.
— Мадам… Пампин… — пробормотал он, устремляясь на лестницу, где его сразу же охватили угрызения совести: почему он удрал от чудовища вместо того, чтобы поприветствовать его с безразличным видом, с видом воспитанного господина, который видит коровью лепешку и даже не считает нужным заметить: «Смотри-ка, коровье дерьмо». Он расстроился.
«Она хорошо выглядит. Сегодня она не такая желтая, как вчера».
В своих мечтах он уже тысячи раз убивал ее. Истекающая кровью, разрезанная на кусочки над раковиной. Над мусорным баком. Над ночным горшком. Выпотрошенная с помощью вилки для улиток. Распиленная на кружочки одноручной пилой. Изрезанная бритвой «Жиллетт» (однажды вечером, когда у него было мало времени). Обваренная кипятком — сантиметр за сантиметром. Медленно удушаемая шарфом. Насаженная на раскаленный паяльник. Забитая камнями. Четвертованная. Гильотинированная частями, начиная со ступней. Куски ее тела — предварительно обеззараженные — брошены собакам, которых она яростно гоняла метлой с самого их появления на свет.
С ужасом Плантэн наблюдал, как в нем, добром в душе человеке, зарождается эсэсовец, который мог бы дать фору самому ужасному палачу.
— Сволочь, сволочь, сволочь, — рычал он, входя в свою квартиру.
Симона, суетившаяся, как муха, накрытая стаканом, обеспокоилась:
— Кто?
— Мамаша Пампин!
— Что она тебе сделала?
— То, что живет на свете!
Симона пожала плечами.
— Лучше помоги мне собрать вещи. Жильбер поможет тебе снести их вниз. Я еще не готова, у меня на голове черт знает что.
То же было и на голове Вероники, но это была обычная, лучше всего освоенная ею прическа.
Плантэн с детьми несколько раз спускались с вещами из квартиры к машине. Каждый раз занавеска в комнате консьержки вздрагивала.
Когда машина была нагружена так, что почти касалась земли, Симона, увешанная разными сумками и сразу ставшая похожей на туристический катер, украшенный яркой рекламой, дала сигнал отъезда. Правда, с некоторой грустью, потому что приходилось оставлять квартиру на мужчину, почти не имевшего понятия о пылесосе и мастике.
Им потребовалось сорок пять минут нервотрепки, чтобы добраться от дома до вокзала Монпарнас. До бурного развития прогресса за это же время можно было дойти туда неторопливым шагом, глазея по сторонам. Это был «большой отпускной выезд». «Пять тысяч машин в час на южном шоссе» — гласили заголовки в газетах. Полицейские и помощники полицейских, работающие по договору (во всяком случае, нечто низшее по званию), окружили все вокзалы, полные решимости от корки до корки заполнить свои книжечки штрафных квитанций за «парковку в неустановленном месте». Анри остановил машину на пешеходной дорожке. Не все ли равно — здесь или в другом месте. В любом случае приговорен к штрафу. У него не было времени искать одно из пятидесяти шести мест парковки, пожалованных префектурой полиции.